• Приглашаем посетить наш сайт
    Майков (maykov.lit-info.ru)
  • Голубков Д. Недуг бытия. Хроника дней Евгения Баратынского.
    Параграфы I-V

    I

    Петербурге было, по-летнему пыльно и душно.

    Белесая эта духота казалась особенно неприятной оттого, что солнца почти не виделось в светлом небе и беззвучно лежала в каменном русле серая Нева. Его болезненно поразил и Невский, малолюдный и облысевший. Исчез высокий зеленый бульвар -- лишь один ряд липок линялой лентой пятился в поскучневшую перспективу. Первый литератор, встреченный им на Невском, был Булгарин. Раскинув короткие руки, Фаддей Венедиктович ухватисто обнял его и потащил в портерную, оказавшуюся совсем под боком.

    Утвердив на липкой клеенке локти, Фаддей долго повествовал о кознях врагов и вероломстве друзей. Доверчиво и горько сетовал он на Ореста Сомова, недавнего своего сотрудника по "Пчеле", переметнувшегося в Дельвиговы "Северные цветы".

    -- Я -- вы же знаете! -- благоговею пред бароном, но каков Сомыч! Обиделся, видите ли: дескать, помыкаю, как дворовым, -- Булгарин изумленно распялил красные глянцевитые веки. -- Но ведь лайдак! Лайдак и прошлец безмундирный! Нигде николи не служил, голь перекатная! И за что Антон Антоныч его привечает -- убей господи, не уразумею!

    -- Но ведь он, как говорил мне Дельвиг, весьма порядочно служит литературе,-- возразил Баратынский, брезгливо отодвигая липкую бокастую бутылку из-под портера. -- А честность и чистота в нашем деле -- достоинство редкое, n'est-ce pas? {Не так ли? (франц.).}

    -- О да! -- воскликнул Булгарин и пробарабанил толстыми пальцами по столу.

    -- А что барон?

    -- О, барон преуспевает! Издал первый нумер "Северных цветов" -- с дивными, Ю propos, вашими стихами! -- расхолодился с Бестужевым и Рылеевым...

    -- Отчего же?

    -- Успех "Цветочков" совершенно затмил бедную "Звездочку",-- с игривой ужимкой ответил Фаддей Венедиктович.

    -- А вы сами где печатать предпочитаете? У Дельвига или у Рылеева?

    Булгарин простодушно улыбнулся:

    -- Ласковое телятко двух маток сосет.

    -- Да, наверное... Барон, кажется, нынче в Царском?

    Фаддей Венедиктович словно век дожидался этого вопроса. Приятно розовея и посмеиваясь, он поведал, что Дельвиг с недавних пор несказанно переменился, как бы даже сошел с некой умственной точки: никого не узнает, да и его узнать трудно -- такой стал элегант и торопыга, такой скоролетный enjambeur! {Ходок (франц.).} Нынче видят его на Невском, а завтра он уже в Павловске, а заутра снова в Петербурге, в опере, куда раньше и дороги не знал. Сказывают -- влюбился по уши и сбирается жениться. Все забросил -- и друзей своих (Булгарин горестно вздохнул), и журналистику...

    Портерная клубилась дымом и шумом и все более темнела от серых армяков и фризовых шинелей: столичные простолюдины, машинально вспомнил Евгений, не любят раздеваться даже в жарко натопленном помещении. И еще ему вспомнилось, что где-то поблизости есть такое же заведение, в полуподвале,-- и там тоже темно, шумно, и такой же мужик в растрепанном кафтане пробовал плясать вприсядку посреди грязной залы, падая на пол и добродушно ругаясь под взрывы пьяного смеха. И Дельвиг беззвучно хохотал, и дергал за рукав, и тоже была весна, но другая, совсем другая.

    -- Пойдемте-ка на воздух, Фаддей Венедиктович.

    -- Да, это вы справедливо: очень здесь от кухни чадно,-- поддакнул Булгарин, подымаясь и проворно застегивая на тугом животе пуговицы мышастого сюртука. -- Кстати, -- он хихикнул конфузливо,-- кстати, любезный Евгений Абрамович, такая комиссия: портмонет мой вытащила намедни танта! Вообразите: теща обыскивает панталоны своего зятя! Не возмутительно ль? Нечем за портер...

    -- Возмутительно,-- согласился Евгений и, кликнув полового, расплатился с ним.

    Булгарин был настроен на неспешную идиллическую беседу.

    -- Извините великодушно, Фаддей Венедиктович,-- мне надобно срочно раздобыть Дельвига. -- Баратынский коротко поклонился и, вскинув пальцы к высокому киверу, остановил проезжающие дрожки.

    II

    Молча обойдя Розовое поле, они побрели Елизаветинским садом. Стриженая версальская изгородь волнилась, словно тревожимая невидимым ветром. Но воздух был неподвижен, и вешнее благоуханье равномерно напояло его. Евгений, лукаво томя друга, ни о чем не расспрашивал.

    Дельвиг, внутренне досадуя на нелюбопытного приятеля, принялся рассказывать о вздорной ссоре с Кюхлей, о делах альманашных. С наигранной пылкостью разбранил Фаддея и в чувствительных выраженьях одобрил трудолюбие и порядочность Ореста Сомова.

    -- Литературе нынешней пристало более толкаться в передней с торгашами да в лакейской с лакеями,-- сказал он,-- Булгарин ерничает, как паяц. Каразин доносы строчит...

    Баратынский придержал друга за локоть:

    -- Постой-ка, барон. Не скачи. Признайся: влюблен?

    Антон негодующе взметнул глаза, притуманенные очками, выдернул руку, оглянулся испуганно -- и вдруг расхохотался.

    -- Злодей! От кого, прознал? Ужли сам догадался?

    Они долго ходили по дорожкам, испещренным лиловыми и коричневыми тенями деревьев; Дельвиг, словно исполняя некий танец, то убыстрял шаг, пригибаясь и увлекая безмолвного слушателя на боковые дорожки, то приостанавливайся, выпрямлялся величаво и, полуобняв его, вплывал в аллеи.

    ... Да, он влюблен, и влюблен счастливо: ангел Сонинька нежна и согласна на брак, и получено благословенье его родителей, да вот отец Сониньки (Дельвиг робко озирался, упоминая об этом грозном персонаже, имени коего не смел даже произнести) -- он деспот и тиран, но, кажется, и он склоняется к согласию. А познакомились они месяц тому, десятого мая...

    -- Бог мой -- опять совпадение! Десятого Путята привез мне приказ о производстве в прапорщики.

    -- Да, красота моя, -- невнимательно поддакнул Дельвиг. -- Да, меняется наша жизнь. Бог даст, и ты скоро сыщешь свое счастие -- о, непременно, непременно, я верю! Кто-кто, а ты заслужил... Но она -- сущий ангел, моя Сонинька! Как она образованна, как умна! Представь себе, она училась в пансионе, где преподавал наш Петенька Плетнев! Она даже была чуточку увлечена им... -- Барон умиленно вздохнул и обмахнулся платком. -- Конечно, она ветреница, моя прелесть быстроглазая... -- Дельвиг ухмыльнулся. -- Кузина, у которой я здесь гощу, предрекает мне всяческие беды. Говорит, что матушка моей, невесты француженка и славна была легкомыслием, а у Сониньки был какой-то мятежный роман -- детский, разумеется! -- с Пьером Каховским.

    -- А, этот -- худющий? Бука? -- Евгений нахмурился и свирепо выпятил нижнюю губу. -- У Рылеева видел.

    -- Да, да! -- непонятно возликовал Дельвиг. -- Он самый! Mais ces commИrages {Но эти сплетни (франц.).} меня нимало не заботят. Я люблю -- следственно, я счастлив!

    -- Несомненно, Антон.

    -- Счастлив, и вдохновение ни на день не отлучается от меня! -- с новым взрывом энтузиазма воскликнул Дельвиг.

    -- Пишешь? -- ревниво спросил Евгений.

    -- Ежедень! А то ли еще будет?

    -- Еще бы.

    -- Что? -- Дельвиг подозрительно воззрился на улыбающегося друга. Глаза барона были туманны; странное, умоляющее выраженье мелькнуло в них... Евгений успокоительно погладил пухлую руку товарища:

    И Дельвиг продолжал -- упоенно, все с новыми подробностями, касающимися его чувств и возвышенных добродетелей его Сониньки.

    Пышный фронтон дворца царственно зевал мордами каменных львов; зеленые крыши чудесно подыгрывали нежной зелени стройных лип; позлащенные кариатиды, потягивающиеся томно, как бы после сладострастного сна, преодолевали летучую тяжесть карнизов. А на пруду, за лицейским флигелем, трубно, серебряно скликались лебеди, и вдохновенно бледный Дельвиг лепетал о блаженных лицейских веснах, об отроческих проказах Пушкина и о своей пророческой лени, исполненной сладостных упований...

    Из дверей кордегардии картинно, как в балете, выступили кирасиры в ослепительных лосинах и высоких сапогах -- сменялся караул. Дамы, прогуливающиеся перед дворцом, замерли, тесно сплотив вскинутые зонтики.

    -- Идем, идем, красота моя,-- я тебя представлю моему а нгелу, здесь близко, -- слабо теребил Антон и улыбался смущенно и чуждо. -- Сейчас только караул досмотрим... -- Нет, милый. Поздно уже. У меня ведь тоже караул.

    III

    Жуковский прослезился, облобызал отечески.

    -- Денис Васильич многажды писал об вас Закревскому,-- сказал он, бледно улыбаясь. -- Навестите его, голубчик,-- он рад будет.

    Но ехать в Москву было уже недосуг, и он отправил славному герою письмо и стихи, посвященные ему. Он повидался еще с Плетневым. Петр Александрович незлобиво посплетничал насчет Дельвига и его ангела Сониньки, оказавшейся дочерью взбалмошного умницы Михаила Салтыкова; оба посетовали, что Пушкина нет в столице,-- и Евгений уехал, томимый странным раздраженьем и тоской.

    Духота становилась все несносней. Знакомцы разъехались по дачам, и он уже с нетерпеньем ждал окончанья караульной службы и возвращения с полком в Финляндию. Но в конце июня пришло письмо из Гельсингфорса. Слогом задорным и забавным Закревская извещала, что намерена нагрянуть в Петербург по случаю петергофского праздника "с частью своего двора и половиною своего гарема".

    И зимняя, гельсингфорская лихорадка вновь накатила на него. Он просыпался средь ночи то в поту, то стуча зубами от озноба; вечерами книга валилась у него из рук; по утрам ротный командир, соболезнующе цокая языком, усылал нерачливого прапорщика домой и уговаривал не являться на разводы. Он заказал парадный мундир и стал отпускать к приезду эксцентрической гостьи бачки...

    Но новый мундир отвратительно топорщился на его исхудалой фигуре, а бачки росли прескверно: левый был жиже правого, и почему-то казалось, что они разного цвета. Он поспешил сбрить гадкое украшенье, надел простой мундир и отправился встречать свою богиню.

    Закревская приехала в сопровожденьи Муханова и Львова и двух юных своих наперсниц -- Авроры Шернваль, несравненно похорошевшей за минувшие полгода, и молоденькой шведки Каролины, желтоволосой хохотушки, усердно изучающей русский язык. С особенным наслажденьем Каролина выговаривала слово "хохотать": произнося его, она всякий раз заливалась неудержным смехом.

    И началась какая-то судорожная, хохотливая суета: беготня по модным лавкам, странные ужины вшестером то в людном Демутовом трактире, то в полупустом Красном кабачке, куда мчались во весь опор на тройках и где Аграфена Федоровна заказывала юной арфистке с серо-розовыми глазами строптивой козы и старому, оливково-смуглому еврею одну и ту же венгерскую песенку, вульгарно-грустную и визгливую, -- и мрачнела, тягуче глядя из-под веера на расшалившихся адъютантов.

    Смотрели на театре глупейшую французскую пьесу "L'homme du monde" {"Светский человек" (франц.).}, в которой развращенный юноша под проливным дождем соблазнял в павильоне невинную девицу, чтобы бессердечно бросить ее под таким же ливнем в следующем акте. По окончании пьесы во всем партере не раздалось ни одного хлопка -- лишь ничего не понявшая Каролина беззвучно смеялась, пряча розовое личико в кружевной платочек.

    И наконец всею кавалькадою отправлялись в Петергоф -- на праздник тезоименитства вдовствующей императрицы. Все, что оставалось живого в душном, пыльном Петербурге, схлынуло сюда. Кареты, коляски, дрожки и простые телеги стояли вплоть до гранильной фабрики. Перед дворцом Екатерины, на пустыре и в жидкой рощице табором расположились щеголи помоложе и победней. Площадь против верхнего сада была сплошь загромождена экипажами знати. Как на военном биваке, горели под открытым небом костры, готовилась пища; мещане и мастеровые пили чай из закопченных самоваров; из карет, словно экзотические птички, выпархивали разряженные дамы и легковейные барышни с пестрыми зонтиками.

    По-детски смеялась Каролина, убегая от Львова, жестоко перетянутого в талии офицерским шарфом; загадочно темнея глубокими глазами, чинно прогуливалась под китайскими фонариками Аврора, сопровождаемая бледным, как алебастровая маска, Мухановым; нежно и требовательно стискивала руку Евгения Аграфена Федоровна, молчавшая в продолженье всего праздника ждуще и тяжело.

    А он болтал какой-то вздор и, мешая влюбленным, увлекал их в главную аллею, чтоб не прозевать выезд царской фамилии, и норовил задержаться подоле с кем-нибудь из петербургских знакомых, невзначай встреченных здесь. И злая досада на свое довременное старчество, на этот внезапный и уже ненужный приезд душила его, как тесный ворот оставленного в сундуке парадного мундира. После отъезда Закревской он целую неделю прожил в каком-то пыльном беспамятстве. Все в Петербурге стало скучно и почти ненавистно ему.

    И когда в августе пришел приказ о возвращении на север, он, не промешкав ни дня, помчался в Финляндию.

    IV

    Здесь уже владычила осень.

    Задебренная можжевельником тропа вела в гору. Сизые ягоды простодушно выглядывали из шерстистой зелени; он выбрал одну и раскусил ее. Рот наполнился смолистой терпкостью, ребристая косточка была каменно тверда и прохладна.

    Нежное, с легкой прозеленью небо напоминало мартовскую высь в степи под Марой, над вечерним, уже обреченным снегом... Счастьем одиночества, терпким и свежим, как можжевеловый сок, наполнилось все его существо. Он обернулся. В ясном, лишь слегка задымленном озере лежал остров, отороченный по краям желтым березняком и черно-изумрудный посредине от густых елей, -- боярская шапка с лисьим околышем и бархатным верхом.

    изнанка была мертвенно-бледна. Впереди стеной стояли низкорослые линялые сосны и еще зеленые березы, из-за которых, ловя уходящее солнце, высовывались багряные осинки. И почудилось: кто-то предупреждает об опасности -- и прячется, сделав красный знак.

    Он обошел поверженное дерево. Тропинка скрылась в кустах, черная болотистая почва чавкала под сапогами; березовые кустки светились на ней мокрыми желтыми флагами. Справа, меж редкими серыми стволами, плыли дымные пятна хвощей. "Я словно Дельвиг в запотелых очках", -- подумал он. Теплая, пушистая мечта о своем доме, о тихом семейном счастии окутала сердце, заволокла глаза. "Ежели не найду счастья и не пошлет господь жену -- год пережду и застрелюсь. Либо к Ермолову, на Кавказ", -- загадал он.

    Канюк жалобно скрипел где-то рядом, вереск упруго цеплялся за сапоги. Туманная тьма вкрадчиво подымалась по склону, окутывая слившиеся друг с другом деревьями съежившиеся кусты. И угрюмое, мглистое вдохновение вновь зашевелилось в душе... Он остановился; вдруг ощутилось: ежели не одолеть эту вязкую смуту -- поработит, с ума сведет, в Гельсингфорс бросит...

    Он двинулся напролом. Крупные ягоды багрово промерцали в темной заросли. Он наклонился сорвать, но вспомнил: солдаты предупреждали -- ягоды отравные.

    -- Яд. Все-таки яд,-- сказал он. И остановился, испуганно озираясь... И вдруг странная мысль утешила: погубив героиню поэмы, он колдовской силою обманет злую судьбу своей живой возлюбленной!

    Он рванулся вниз, то и дело застревая в расселинах, оступаясь в ручьи и обдираясь об иссохшиеся сучья, торчащие, точно чьи-то жадные, ищущие пальцы.

    Озеро, тусклое, словно громадное бельмо, показалось в просвете деревьев. Он сбежал вниз и пошел наобум, перепрыгивая с камня на камень и перелезая через стволы обрушившихся сосен.

    Он брел долго и почти смирился с тем, что блуждать придется до утра. Идти становилось все трудней; засасывающая грязь не давала и шагу ступить; грозно преграждали путь мощные валуны и тела исполинских дерев, похожие на поверженных великанов. Сердце стучало тяжко, часто, и в лад ему угрюмо вспыхивали и гулко гасли мысли.

    "Заблудиться. Погибнуть... Она тоже... Но что -- после смерти? Куда исчезает взгляд, это пламя, эта власть электрическая? Судорога губ, горячая смуглость -- неужели в ничто? Нет! В шум вод. В мерцанье ночи. В чары снега, черемухи... Потому-то так мучит природа! И вечно зовет кто-то. И бессонница..." За путаницей прибрежных ольх плеснулись весла; донеслись короткий смех, вскрик:

    -- Ох и потешил, ощеул эдакий!

    "Солдаты, -- понял он. -- Мерёжи проверяют..."

    И окликнул радостно:

    -- Э-гей! Лю-ди!

    Смех стихнул. Лодка медленно, недоверчиво тронулась к берегу. Стоящий на корме рослый солдат вгляделся.

    -- Господин прапорщик? Ваше благородье?

    Лодка подвалила, тупо стукнулась о камень. Прапорщик перепрыгнул на лоснящийся валун; крепкая рука ухватила его руки, он перелез за борт.

    -- Никак, заблудились, вашблародь? -- с веселым недоуменьем спросил рослый сутулый егерь.

    -- Заблудился... Спасибо вам! Пришлось бы заночевать здесь.

    Он замолчал, присматриваясь к своим спасителям. Сутулый ему положительно нравился своей добродушной неуклюжестью и непринужденностью. Его товарищ глядел угрюмцем. Неприятны были выпуклые, неподвижно светлые глаза и скупые, как на колодке распяленные губы.

    -- Один по лесу не гуляй, вашблародь,-- семейственно посоветовал сутулый. -- Одному в лесу негоже.

    -- Покурить бы, -- хмуро обронил второй солдат. -- Кисет отсырел.

    "О чем они сейчас размышляют? Чему смеялись? Своя, особая от меня жизнь".

    Он вдруг вспомнил, как весною, копая шанцы, солдаты выгребли из земли череп. Кто-то с хохотом надел его на черенок лопаты и стал стращать товарищей. Но этот, сутулый, выругавшись, вырвал находку и, уважительно отерев от глины, похоронил в отдельной ямке и прикрыл сверху дерном... И ночью, такою же лунной, как нынешняя, явились стихи, странные и мучительные. Наутро отправил Дельвигу, тот переслал Пушкину. Пушкин восхитился, щедрая душа,-- и окрестил Гамлетом. Показалось забавно, но и неестественно... Но ведь и впрямь все на что-нибудь похоже и всяк напоминает кого-то. Сети неведомого родства незримы, таинственны. Рослый сутулый егерь похож на Вилли Кюхельбекера. И может статься, этот безмолвный угрюмец -- стоюродный брат родовитого дворянина Баратынского...

    -- Братец,-- позвал , он,-- у меня сухой табак есть. На, возьми.

    Солдат проелозил на коленях по шаткому днищу, взял, глухо поблагодарил:

    Осторожная улыбка еще туже стянула его бледные губы.

    -- Давно в Финляндии?

    Солдат отсел и с силой налег на весла.

    -- Пять годов скоро,-- не сразу ответил он.

    -- Знаю.

    Сутулый виновато кашлянул.

    -- Изгнанцы мы. Сюда, сталоть, после возмущенья попали. Мы изгнанцы.

    -- Вот как. А я ведь тоже -- изгнанец.

    V

    Было очень рано, он удивился своему пробуждению. Но, услышав частый настойчивый стук, улыбнулся: сороки! Долбят пазы, конопаченные мхом, -- лень таскать из лесу, готовым пользуются...

    Умылся ледяной водою и, сберегая восхитительную телесную радость, засел за работу.

    Смутные места поэмы яснели вместе с небом, подымающимся над ельником; рифма резво нагоняла рифму, цепко вспрыгивая на краешек бегущей строки.

    В дверь осторожно побарабанили. Он сморщился, но не отозвался. Постучали снова.

    Денщик, скуластый исполнительный чухонец, протянул пакет:

    -- Для вам, ваша благородя. Матушка писала, что очень больна; сетовала, что он забыл родных, что это грех -- быть в Петербурге целых два месяца и не вырвать недели, не навестить в Москве единственную мать. Слава богу, шоссе нынче почти исправлено, и езда по нему не "испытание терпения", как он жаловался, а одно удовольствие. Но, конечно, причина не в шоссе, незачем se donner le change" {Обманывать себя (франц.).}: Бубинька просто остыл к своей любящей и несчастной маменьке, il n'y a rien Ю faire {Ничего не поделаешь (франц.).}, -- но все же придется ему похлопотать об отпуске и приехать домой -- может статься, затем только, чтоб навеки закрыть усталые глаза бедной матери... Он выпросил четырехмесячный отпуск и поехал по санному первопутку.

    -- Домой,-- бормотал он, рассеянно озирая ровное белое пространство. -- Творец всемогущий, но где дом мой?

    Раздел сайта: