• Приглашаем посетить наш сайт
    Чарская (charskaya.lit-info.ru)
  • Голубков Д. Недуг бытия. Хроника дней Евгения Баратынского.
    Параграфы VI-X

    VI

    Софи пела старинный дуэтино Квалиотти, прилежно и печально склоняясь над клавишами. Жалобно трепетало ее слабенькое сопрано:

    Se, о carа, sorridi... {*}.
    {* Если ты улыбаешься, милая... (итал.)}

    Некрасив был ее большой мужественный лоб; беспомощно, как у птенца, разевался губошлепый рот. Она тихо проигрывала рокочущую мелодию баритона и пела, конфузливо меняя голос и обращаясь к себе:

    Se, о carа, sorridi...

    Александра Федоровна сидела у окна и кивала с выражением удовольствия. Голубоватый отсвет заснеженного двора падал на ее черты и мертвил их. Маменька была вне этой жарко натопленной залы, вне Москвы, вне жизни повзрослевших своих детей, но все это нужно ей было для того, чтобы покойно плыть назад. Маменька плавно откидывалась в креслах, ее голубые веки медленно вздрагивали: она танцевала в Петергофе, и гуляла тенистой аллеей Мары, и, властно отстранив дуру няньку, качала покорные колыбельки Бубиньки, Сониньки, Сержа... И странно простая мысль -- нет, не мысль, а телесное ощущение поразило его: ежели нарушить эту покойную плавность маменькиной жизни -- не станет маменьки.

    Александра Федоровна потянулась к нему бледными благодарными глазами и прошептала:

    -- Mon bien doux ami, je ne pense qu'au bonheur d'Йtre auprХs de toi {Мой нежнейший друг, я только и думаю, что о счастье быть возле тебя (франц.).}.

    Его опять покоробила эта жеманная, жалкая фраза, повторяемая уже не в первый раз. Но в ней была правда, звучала мольба. И, подавив раздраженье, он поцеловал руку матери.

    Серж, бесцеремонно суча сапогами и зажимая уши, пробежал по комнате: он презирал музицирование сестры. Евгений притворил за братом дверь и бесшумно прошел на свое место. Софи признательно улыбнулась, допела свой одинокий дуэт и, сутуля широкие плечи, ушла к себе.

    -- Бедный император,-- сказал он рассеянно, глядя вслед сестре. -- Умереть в расцвете сил.

    -- Да! Ужасно! -- живо подхватила мать. -- Mon Dieu, что станет теперь с нашим несчастным отечеством? Добрый ангел отлетел от нас...

    Александра Федоровна наморщила пудреный лоб: лицо ее озаботилось напряженной думой.

    -- Бубинька, -- спросила она, -- какой ширины носить мне теперь плерезы?

    VII

    Свербеевы жили на Арбате, в Плотниках.

    Евгению нравился изящный деревянный домик с античными масками в оконных замках и лепным фризом на фасаде. Фриз и частью выпавшие медальоны изображали классических божков, со скромным достоинством охраняющих стены дворянского обиталища, И всегда горел теплый свет старинного шандала в высоко вытянутом, как бы любопытствующем заглянуть подальше, мезонине.

    Нравились и простодушные новшества, вывезенные молодым Свербеевым из его заграничного путешествия: колокольчик, привешенный у наружных дверей, чай, подаваемый не в стаканах, а в больших чашках, долгие вечерние беседы не в чопорной гостиной, где восседала за самоваром дородная тетушка Свербеева, а в тесном, безалаберно уютном мезонине, служащем Дмитрию и спальней и кабинетом.

    Александра Федоровна тоже любила этот дом; любезная и заботливая хозяйка обожала вспоминать моды и обычаи милой старины, добродушно порицая нынешних молодых людей, которые казались ей какими-то общипанными, словно бы из бани выскочившими.

    Дмитрий был ровесником, мимолетным приятелем еще по Петербургу. Трехлетняя заграничная командировка придала манерам молодого провинциала забавную солидность; он приучился важно потуплять кудрявую круглую голову, словно бы тяготясь грузом государственных дум, и приговаривать, оправдывая природную глуховатость: -- Я худо стал слышать с тех пор, как простудился в Париже.

    Дмитрий гордился дружеством известного элегика и всякий раз норовил угостить его новым интересным знакомством.

    -- Нынче князь Вяземский обещал,-- сказал он, небрежным щелчком взбивая легонькие очки. -- Может быть, Давыдов залетит. Ежели не устрашится общества некой средневековой дамы.

    Так называл сей убежденный двадцатипятилетний мизогин {Женоненавистник (греч.).} дам среднего возраста.

    -- Ах, мне очень нужен Денис Васильич,-- проговорил Евгений. -- А Вяземского боюсь! -- Он рассмеялся. -- Колючий, задорный.

    -- О, у меня вам бояться решительно нечего,-- пресерьезно уверил Свербеев. И добавил еще серьезней: -- Полагаю, впрочем, что скоро многие перепугаются нешуточно.

    Он любил интриговать собеседников; намекал на что-то чрезвычайное, загадочно умолкал -- и всегда пробалтывался сам, распираемый обилием животрепещущих новостей. Катерина Яковлевна, грузно низвергаясь черными вдовьими шелками, семейственно облобызала Александру Федоровну.

    -- Здра-асьте, моя бесценная, здра-асьте, любезная моя, -- с московской растяжкой пропела она, сладко подымая насурьмленные брови. И вдруг скомандовала басисто: -- Тимо-ша! Самовар!

    Александра Федоровна огладила белые нашивки на своем гладком темном платье и церемонно опустилась на стул. Бледная ищущая улыбка легла на ее застывшее лицо.

    -- Бедный государь,-- прошептала она сдавленно.

    -- Уж и не поминайте. Моченьки нету, -- выдохнула Свербеева. -- Уж так обревелась. -- Она закрыла толстое затрепетавшее лицо шафранным платочком.

    -- Да, странная смерть,-- проговорил Евгений.

    -- Ве-сьма,-- веско подтвердил Дмитрий. -- Почти накануне император превесело вальсировал с таганрогскими дамами. -- Он осуждающе усмехнулся. -- Особливо усердно с некой девицей Флуки.

    Александра Федоровна опустила голубые веки, слегка откинулась и едва заметно закачала головой. Мысли ее перенеслись далеко. Она танцевала в Петергофе.

    -- Странная смерть,-- рассеянно повторил Евгений. -- Очень жаль государя...

    Старуха Свербеева сочувственно глянула на него.

    -- По связи моей с Кикиным,-- небрежно сказал Дмитрий,-- намедни узнал я, что в гвардии изрядное брожение. Говорят о конституции. Немецкие негоцианты, коим решительно все на свете известно, считают, что государем станет цесаревич Николай.

    -- Сказывают, какой-то генерал на Москву с войском и пушками идет, -- угрожающе молвила Катерина Яковлевна и перекрестилась.

    Александра Федоровна тихонечко охнула и отпила ничтожный глоток из чашки, украшенной изображением пляшущей пастушки.

    -- Вздор,-- снисходительно успокоил Свербеев. -- Это генерал Ермолов в виду имеется,-- пояснил он, предупредительно оборачиваясь к Баратынскому. -- Но по связи моей с Александром Сергеевичем Грибоедовым мне положительно известно, что...

    час принимать очередную порцию декохта -- густой жидкости болотно-зеленого цвета, пить которую Александра Федоровна соглашалась лишь из рук своего любимца.

    Он вполуха внимал намекам Дмитрия, которого тоже, видимо, подмывала жажда разговориться напропалую, и искоса наблюдал за маменькой, продолжая в мозгу своем давний спор московских медицинских знаменитостей. Пылкий Альбиони настаивал на обильных кровопусканиях. Кровь, заключенную в теле больного, он сравнивал с кладезем, из коего чем больше черпать, тем чище он становится. Осторожный старик Мудров противился такой методе, полагая, что кровь -- средоточие жизненной силы и что, жертвуя ею, недугующий подвергает опасности самую жизнь свою.

    Он склонялся к мнению Мудрова; так бледен был истощенный облик матери, так равнодушно улыбались ее испитые глаза...

    Гости Свербеева, не желая признавать иноземных нововведений, барабанили в дверь и стучали в окна. Явилась средневековая дама -- томная пятидесятилетняя приятельница Катерины Яковлевны, сопровождаемая своим человеком, чрезвычайно похожим на Емельку Пугачева, но, по счастью, ограничивающимся покамест ношением одних усов. Приехал старик в чине титулярного советника с лентой через плечо и табакеркой, в которую он усердно погружал холеный, нарядно глянцевитый нос. Прикатили в санях два длинноволосых и румяных, как хозяин, юнца, которых он отрекомендовал замечательными стихотворцами и любомудрами. Один из них, Шевырев, был уже знаком Евгению понаслышке. Маменька приняла наконец свой декохт -- и как раз в эту минуту раздался короткий требовательный звон колокольца.

    -- Князь Петр Андреич, -- быстро бросил Свербеев -- и, опережая лакея, кинулся в прихожую.

    VIII

    Ловко преломив длинное поджарое тело, князь расцеловал ручки дамам, отвесил насмешливо-торжественный поклон титулованному старцу и с панибратской небрежностью кивнул вскочившим при его появленье любомудрам. Евгения он приветствовал кратким, но внимательным наклоненьем головы.

    Свербеев занял пожилых картами и превкусной ежевичной настойкой и поспешил увести дорогих собеседников наверх. На полу тесного, но довольно высокого кабинета кипами лежали брошюры и журналы. Книги громоздились и на письменном столе с единственным ящиком и топорщились на полке, полузадернутой коленкоровой занавеской. На диване, обтянутом блеклой китайкой, валялись кожаные подушки, внизу был расстелен ковер, сплетенный из покромок,-- простецкий диван откровенно тщился сойти за родича роскошного оттомана.

    Свербеев плюхнулся на него, увлекая с собой Баратынского и Шевырева; молчаливый любомудр Кошелев робко примостился на отвале,-- князю предоставлялось единственное вольтеровское кресло.

    Петр Андреич, однако ж, пренебрег великолепным седалищем. Он расхаживал по комнате пружинной петербургской походкой и с брезгливым выраженьем посасывал затухшую сигару. Упрямый вихор вздрагивал на его угластом затылке, очки сверкали колким блеском.

    -- Из Петербурга так и несет Сибирью,-- начал Свербеев и значительно прицокнул языком. -- Князь Трубецкой пожалован в полковники. Его влияние в гвардии возросло чрезвычайно.

    -- Пустое, -- бросил Вяземский. -- Ребячество. -- Он осклабил кривые желтые зубы. -- Здешние вьюноши тоже бурлят. К битвам готовятся -- в фехтовальную залу бегают. Шеллинг, Штиллинг, е tutti frutti {И всякая всячина (итал.)}, да Гегелем подперчено, да Лагарпом {Швейцарский республиканец и полемист, приглашенный Екатериной Второй в Петербург для воспитания ее внуков Александра, Константина и Николая.} присолено -- мозги и набекрень! -- Он щелкнул себя перчаткой по рыжей руке. -- Это как заподряд выпить чаю, кофею и меду -- непременно пронесет. Шевырев, помрачневший при имени Шеллинга, подобострастно засмеялся. У него был тупой самолюбивый подбородок и воспаленные припухшие глазки.

    -- Я встречался с Лагарпом, когда жил в Швейцарии, -- вставил Свербеев. -- Величественный старец! -- Дмитрий робко приосанился. -- Рослый, статный... Ах, как заразительно он рассказывал о древности, о республике римской! А о революции говорил так, что впору было сейчас схватить нож и бежать на штурм ближайшего замка. Вяземский трескуче рассмеялся и, сделав несколько быстрых шагов, с видом внезапного изнеможенья упал в кресло.

    -- Плоды Лагарповой заразительности мы скоро будем пожинать,-- сказал он желчно. -- Французы нас обкормили пряностями. Отцы наши жаждали стать французами, забыв, что желудки дворянские умеют варить лишь молочную кашку.

    -- Но жизнь требует перемен,-- почтительно возразил Шевырев. -- И разве не благотворны начинанья, проводимые покойным государем в его младости? Разве нынешняя оппозиция...

    -- Для нас время еще не пришло,-- сухо прервал князь. -- Оппозиция нынешних россиян -- дело бесплодное и пожалуй что вредное. Пушкин прав: "Но в сердце, бурями смиренном, теперь и лень, и тишина".

    -- Я намерен основать общество противодействия русской лени,-- подал вдруг голос молоденький Кошелев -- и облился таким жарким багрянцем, что даже Вяземский сочувственно отвел в сторону свои кинжальные глаза.

    -- Оппозиция не в цене у народа нашего, -- повторил он. -- У нас еще ничего не ясно. Мы живем в сумерках. Воцарилось неловкое молчанье. В душной тишине слышался легкий треск нагорающих свеч.

    -- Намедни какой-то историк выступил с оправданьем злодейств царя Иоанна,-- нерешительно вступил Кошелев. Вяземский кивнул почти одобрительно:

    -- Превосходно. Я читал. Автор убеждает нас в том, что причиной слабостей Грозного были бояре, что они исказили добродетельные от природы свойства государя.

    -- Так и моровую язву оправдать можно,-- заметил Евгений.

    "Стансы" очень хороши. "Всех благ возможных тот достиг, кто дух судьбы своей постиг". Это глубоко.

    Вяземский ткнул длинным пальцем куда-то вниз, точно намереваясь пронзить пол.

    -- Благодарю вас, князь.

    -- ю propos, как вы полагаете, Рылеев с Бестужевым постигли дух своей судьбы? -- Князь желчно налег на слово "своей".

    -- Я недостаточно знаю Рылеева и Бестужева, хоть и печатаюсь в их альманахе. Но люди они, бесспорно, честные.

    -- Да. Несомненно. -- Вяземский хрипло кашлянул. -- Напрасно только Кондрат Федорыч стихи сочиняет. У меня от его "дум" зубы отерпли, как от можжевеловых ягод.

    -- А вы пробовали можжевеловые ягоды? -- с улыбкой спросил Евгений.

    -- Пробовал. И даже люблю. Ароматны. Но сочинять стихи, над коими даже дети смеются, стыдно человеку взрослому.

    -- Теперь модно стало посмеиваться и высмеивать,-- заметил Баратынский. -- Взгляните на наших полемиков: у всех на устах язвительная улыбка Вольтера. Даже у Булгарина.

    -- Браво,-- Вяземский метнул в своего визави одобрительный блик очков.

    -- А вы, Петр Андреич, почти отказались от стихов? -- спросил Свербеев. -- Как я гляжу, всё статьи публикуете?

    -- Отчего же? -- князь с досадой дернул плечами. -- Я и стихи сочиняю. Это нелепо нынче, но я пою. Пою и визжу. -- Он злобно раздавил окурок сигары в пепельнице. -- Потому что на сердце тоска и смерть.

    Его что-то корежило изнутри; грубое костистое лицо то и дело ломалось судорогой тайной боли. Но -- странно! -- Евгению хотелось не успокаивать, а задорить своего собеседника. Что-то в князе и раздражало его, и находило сочувственный отклик в сердце...

    -- Бубинька! -- раздался снизу слабый оклик матери.

    IX

    -- Кузен говорит: возможны события чрезвычайные,-- сказал Муханов. Его бледные и впалые щеки горели болезненными пятнами.

    -- Даже в Москве только и слышно, что о чрезвычайных событиях. Меж тем ничего не случается ни здесь, ни в Петербурге... A что, в Гельсингфорсе у вас не пахнет ли революцией? -- Евгений притворно зевнул.

    -- Но кузен утверждает,-- возразил Муханов, и его надтреснутый тенор зазвенел нетерпеливо. -- Он говорит... A ! -- Он отчаянно махнул рукой. -- Перед тобой-то не утаю. Слушай... -- Муханов оглянулся на дверь и зашептал прерывисто: -- Однажды у него собрались... Были Рылеев, Каховский. Еще кое-кто. Обсуждали необходимость d'en finir avec ce gouvernement {Покончить с этим правительством (франц.).}. -- Муханов негромко призвякнул шпорой. Евгений нахмурился.

    -- Не хочешь ли сигар виргинских? -- Он пододвинул приятелю раскрытый ящик.

    Муханов жадно схватил сигару и, не обрезав ее, сунул в рот.

    -- О, Петербург похож на огромную бомбу, готовую взорваться! -- возбужденно шептал он. -- Ах, что за люди там! Каховский -- это... это прямой Шиллер! Не улыбайся, пожалуйста! Весь дышит ненавистью и решимостью. Сердце его разбито романтической любовью. Что за страсть, что за огонь...

    уперлись куда-то в угол, рука с сигарой вяло свисла с подлокотника.

    -- Расскажи лучше о смутах гельсингфорских,-- сострадательно морщась, попросил Евгений.

    -- О, там тоже бурлит жизнь! -- самодовольно молвил Муханов, потихоньку отодвигая пепельницу со злополучной сигарой. -- Аврора дивно расцвела! Счастлив твой бог, что ты вовремя унес оттуда ноги.

    -- Я всегда вовремя уношу ноги от опасности, -- сухо усмехнулся Баратынский.

    -- Аврора моя прелесть,-- мечтательно продолжал влюбленный адъютант. -- И кажется, страсть моя будет увенчана... -- Он суеверно оглянулся и засмеялся. -- Чур-чур! Ежели никто не сглазит счастия моего!

    -- Чур-чур! -- подхватил Евгений. И грустно глянул в пятнисто раскрасневшееся лицо приятеля.

    -- Надобно, надобно движенье; огонь, страсть,-- проповедовал Муханов, вновь вооружаясь потухшей сигарой и возбужденно расхаживая по кабинету. -- Нужно обновление. Но теперь скоро... -- Он улыбнулся загадочно. -- Тайное общество действует.

    -- Ах, давно уж эта тайная деятельность сделалась явной для всех, кто о ней любопытствует. Сказывают, знал об ней даже государь. Потому-то, верно, и впал в меланхолию, и бросил все на руки Аракчееву, и опочил прежде времени. -- Он медленно выпустил в потолок струю голубого дыма. -- Меня занимает иное.

    -- Что же? -- иронически полюбопытствовал Муханов. -- Ах! -- он хлопнул себя по лбу. -- Прости, пожалуйста, -- чуть не забыл...

    -- Меня занимает вот что,-- твердо сказал Баратынский. -- Частные люди, составляющие лишь ничтожную часть российского населения,-- обладают ли они правом налагать почти насильственно свой образ воззрений на людей, которые довольствуются настоящим и которых в России огромное большинство? Не забавно ли, что маленький кружок нашей аристократии, всем обеспеченной, берет на себя роль предстателей всенародной нужды?

    -- Но надобно движение, нужен прогресс,-- забормотал Муханов. -- Движется же и развивается наука; несомненна ведь польза технических достижений. Наша действительность чревата переменой, обновленьем. Она, так сказать, беременна... -- Он растерянно откинул со лба сыпкие русые пряди -- и вдруг воскликнул: -- Ба! Весь день на языке вертится! Главная-то Новость! -- Он снова заговорщицки оглянулся. -- Магдалина {Одно из прозвищ А. Ф. Закревской. (Прим. ред.)} наша бе-ре-мен-на !

    -- Да шутишь... Неужто?

    -- В точности не уверен, но слышал от многих. И сам кое-что приметил... -- Муханов смущенно ухмыльнулся. -- Каков сюрпризец? Хорош?

    -- Хорош. Очень хорош... -- Евгений машинально кивнул.

    -- Что, брат? Каков генерал? -- Муханов соболезнующе потянулся к товарищу. -- Но ты огорчен? Ах, конечно... Ты ведь был насмерть, насмерть... Прости, прости.

    -- Какое счастье. Как я рад за нее.

    Муханов недоуменно уставился на товарища:

    -- Помилуй! Тебе все равно? Но ты ведь очарован был, страдал!

    -- То был морок. Темный, грешный морок. -- Он поднял медленно блуждающие глаза. -- Дитя. Оправдание безумной жизни. Надежда...

    Он встал и пошел задернуть окно, не глядя на приятеля, рассуждая с самим собой:

    -- Но ты меня нынче поражаешь. Такое бесстрастие, такое спокойствие... Там, в Гельсингфорсе, от тебя так и веяло пламенем! Помнишь?

    Муханов взбил золоченый адъютантский аксельбант и пропел вполголоса:


    С неба чи-стая,
    Золо-тистая,
    К нам слете-ла ты;
    Все прекра-сное,
    Все опа-сное
    Нам пропе-ла ты!

    -- Ежели б ты слышал, как поет твою песню Александр Бестужев! Какое дивное чувство... Однако! -- Муханов глянул на свой золотой нортон с репетиром. -- Ого! Ты обещал еще к князю Вяземскому. Он, я слышал, человек решительный и передовой... Заутра мне назад, в Петербург. Ах, что за жизнь! Как на крыльях.

    X

    Он во все глаза смотрел на знаменитого озорника.

    Коренастый крепыш с черными, коротко стриженными кудлами, ярко присоленными сединой, с горячими красноватыми глазами был кроток и любезен. Он сказал, что очень наслышан о Баратынском от кузины своей Аграфены Федоровны, да и по журналам читал с неизменным удовольствием и рад очному знакомству после того, как Финляндия свела их заочно и даже, некоторым образом, породнила.

    Проговорив это, Федор Иваныч бесцеремонно мазнул густым взором по лицу собеседника и повел речь о скуке московской и о своем намерении удрать в ближайшее время в Петербург -- "для освежения мыслей и чувств". Вечер был тусклый, несмотря на все усилия княгини Вяземской, маленькой брюнетки с ломким голосом и смелым, заразительным смехом. Все словно собрались посидеть и помолчать перед долгой дорогой. Даже сам хозяин, сонливо покачивая ершистой головой, почти не вставал со стула, изредка производя неприятный звук своими шаркающими под столом ногами.

    Муханов попытался возобновить откровенный разговор о петербургских томленьях.

    -- Российская действительность чревата... -- произнес он начало полюбившейся ему фразы, но Вяземский, пресерьезно наморщив и без того морщинистое грубое лицо, сделал предупреждающий знак рукой:

    -- Да, чревата матушка наша! Но, знаете, она очень, очень хвора. А прибегать к кесарскому сеченью опасно. Толстой бухнул густым стонущим хохотом. Вера Федоровна укоризненно погрозила мужу пальчиком.

    Петр Андреич, любезно улыбнувшись смешавшемуся юноше, поспешил сменить тон и заговорил профессорски: -- Аристотель описывает три формы правления. Первая -- это монархия.

    -- Монархия,-- послушно повторил адъютант.

    Вяземский не удержался от иронического кивка, долженствующего выразить уважение к понятливому оппоненту. -- Монархи, однако ж, скоро вырождаются в тиранов, -- князь сожалительно чмокнул губами. -- Вторая форма -- демократия. Но господство демоса грозит переходом власти в руки черни. -- Он расстроенно покачал головой и остро глянул из-под очков. -- Засим следует аристократия, которая с неизбежностью переходит в о-лигар-хию... -- Петр Андреич широко повел рукою и обаятельно улыбнулся. -- Выбирайте любую. По мне же, скажу вам признательно, хрен редьки никак не слаще.

    -- Но существуют, очевидно, и иные формы,-- пробормотал вконец обескураженный Муханов.

    -- Мне ужасно досадно, что вы так мало пишете. Отжените лень свою, вы ведь еще молоды.

    -- Четверть века,-- отвечал Евгений, улыбаясь. -- А век наш скоро старит. И сам старится весьма нелениво.

    -- Да, да,-- подтвердил Вяземский. -- Но все-таки... Вам необходимо живей ввязываться в драку. -- Он проницающе блеснул очками. -- Подозреваю в вас и злость славную, и пыл полемический. Нынче ко мне пожалует Полевой. Я подбил его на журнал, он понятлив и боек. "Телеграф" не скушен -- а это уже важное достоинство. -- Князь взял гостя за локоть и подвел к окну. Евгений лишь сейчас заметил, как толсты стены дома Вяземских: подоконник был широк, как подошва бойницы. Низкие потолки дополняли сходство с крепостью или монастырем.

    -- Давайте в "Телеграф". Будем драться заодно. -- Он брезгливо поморщился. -- В литературе нашей все более утверждается торговое направленье. Вы только поглядите, что хвалят в журналах. А прекрасные созданья истинных художников пренебрежены горластой критикой. Высмеивают даже Пушкина!

    -- Истинно прекрасное прекрасно не для всех,-- заметил Баратынский. -- Большинство читает с любопытством, но редко кто читает с чувством.

    Вяземский уперся в него пристальным взглядом.

    -- В поэзии ведь говорят не то, что есть, а то, что кажется,-- продолжал Евгений, странно ободряясь этим бесцеремонным разглядываньем. -- Но какой несчастный дар -- воображение, слишком превышающее рассудок! -- Он виновато улыбнулся. -- Я нынче убедился в этом, слушая суждения доброго моего приятеля. Но вы были слишком строги с ним, князь.

    -- Он друг вам? -- быстро спросил Вяземский.

    -- Да. Пожалуй.

    -- Нет,-- отверг Вяземский решительно. -- Другом вашим он быть не может.

    -- Отчего же?

    -- Вы чересчур умны для него. Вы, скажу более, оскорбительно умны для него. -- Князь окинул собеседника емким взором лошадника. -- У вас какой-то особенный ум. Раздробительный. -- Петр Андреич трескуче рассмеялся. -- Но не льститесь сим качеством: оно опасно.

    -- Ах, мне ли льститься,-- смущенно пробормотал. Евгений.

    -- Жаль, скоро мне уезжать из Москвы,-- сказал Вяземский. -- Мы бы славно разговорились.

    -- Куда вы едете?

    -- В Петербург, а потом в Ревель, на воды. Я гипохондрик. Врачи лечиться велят. А вы не собираетесь ли с нами заодно?

    -- Увы, обстоятельства домашние держат меня здесь.

    Вяземский проницательно улыбнулся:

    -- Чай, осточертела вам Москва моя?

    -- Господа, но это неучтиво! -- кокетливо окликнула княгиня Вера.

    Она уже шла к ним, маленькая и чернявая, похожая на девочку-итальянку, и задорно вскидывала головкой, плоско причесанной на модный греческий манер.

    -- Полевой пришел, -- шепнула она мужу, сделав значительную гримаску и скушно заведя глаза вверх. -- Боюсь за графа Федора Иваныча, -- тихо засмеявшись, добавила она. -- Он как-то сонлив нынче. Его хандра часто разражается вулканически.

    -- Под бурей рока -- твердый камень, в волненьи страсти -- легкий лист! -- напомнил Евгений.

    -- Мерси, мон шер,-- Вяземский покровительственно полуобнял его за талию и повлек в гостиную. Это был господин в сером, с жестким лицом скуповатого приказного и беспокойно-упорным взглядом фанатика. Он долго переминался с ноги на ногу, отклоняя честь усесться рядом с хозяйкой.

    -- Глядите, какие у него икры,-- шепнул Баратынскому внезапно оживившийся Американец. -- Держу пари -- накладные!

    Ноги журналиста, обтянутые тонкими панталонами с перекошенными штрипками, и впрямь были неестественно мощны относительно его неказистой комплекции.

    Хлебнув бордо и отведав пирога с трюфлями, Полевой понемногу разговорился. Заикаясь и волоча пространные фразы, он принялся рассуждать о необходимости умственного движенья и о вреде застоя.

    -- Вы, разумеется, правы, милейший Николай Алексеич,-- небрежно поддакнул князь -- видимо, более из желанья приостановить поток рассуждений многоглаголивого редактора, нежели из потребности согласиться с ним. -- Мы обвыклись с ленью своей и косностью. Но зачем предавать костру общественного мненья славных ветеранов наших? Надобно ли нынче ополчаться противу Карамзина и Дмитриева? Литературу делают не только пламенные подвижники, но и скромные, терпеливые работники.

    -- Великий Байрон...

    -- Ах, опять Байрон,-- фамильярно перебил Вяземский. -- Всякий раз, как просвещенные россияне начинают рассуждать о чем-либо важном, они взывают к великой тени! -- Он вежливо просмеялся. -- Не серчайте, Николай Алексеич, но, право, досадно, что так часто поминается Байрон и почти всегда -- всуе. Он гений, он жил и воинствовал, как рыцарь, и, поверьте, я сам до сих пор брюхат его героической смертью. Но наши северные условия,-- князь желчно сверкнул очками, -- наши русские холода худо способствуют расцвету столь огненных натур.

    -- Но надобно же бороться хотя бы словом! -- запротестовал Полевой, азартно жестикулируя сухонькой ручкой и выбираясь из-за стола. -- И не вам ли, свободному сословию, людям образованным, взяться за дело народного просвещенья и поднять факел борьбы? -- Он обвел сумрачно горящим, каким-то скачущим взором продолжающих сидеть спокойно слушателей. -- Вы, аристократы,-- вы свободней прочих в действиях своих. От вас зависит успех великого движения!

    Он проповедовал долго и жарко; Евгений перестал слушать, отвлекшись угрюмым размышленьем. "Вы, аристократы..." Это я, Дельвиг, князь, Жуковский, пожалуй. А они -- Булгарин, и Греч, и прочие -- торговое направление, как Вяземский окрестил. Этот бедняк полагает всерьез, что мы независимы и свободны. Для него русский писатель-аристократ равен в своих правах английскому лорду..."

    ужасом. Граф на коленках подполз к увлекшемуся оратору и сзади ткнул его вилкою в икру. Журналист продолжал разглагольствовать, ничего не замечая.

    Американец встал как ни в чем не бывало и, скромно склонив набочок тяжелую голову, сел на свое место.

    -- Накладные,-- шепнул он удовлетворенно. -- Нешто в Английский клуб закатиться? -- спросил Толстой, грузно покачиваясь в обындевелом кузове. И тотчас пробурчал сердито, словно отвечая на чьи-то назойливые уговоры: -- Да что там нынче хорошего? После отъезда Чаадаева и клуб скушен.

    -- А Чаадаев и вправду навсегда за границу отбыл?

    -- Сказывают, навсегда. -- Толстой дремотно опустил брыластое багрово-смуглое лицо,-- Скушна Москва, скушна и тесна,-- Его темные глаза блеснули красноватым огнем, словно мимо пробежал кто-то с горящим факелом. -- Хоть снова в армию просись. -- Граф тоскливо уставился в курчавое от инея окошко. -- Да не способен больше к убийству человеков. Грехи мучат. Одиннадцать душ.

    -- На дуэлях прострелил и проколол. А пуще всего -- свою изранил.

    Он оглянулся, словно заслышав погоню. Зашептал, тяжко привалясь к спутнику:

    -- Карает господь. Страшно карает! Деточек у меня двенадцать было. Двенадцать -- и все во младенчестве поумирали. Один за другим. -- Граф просмеялся -- шепотом и запинаясь, как сквозь подавляемое рыданье. -- Всех господь прибрал... Так я из своего синодика-то мною загубленных после каждой смерти одно имечко и вычеркивал. А сбоку приписывал: "Квит".

    Он отвалился на спинку сиденья; прерывисто дыша, распахнул медвежью шубу.

    -- Успокойтесь, Федор Иваныч. Господь милосерд.

    -- А вам-то откуда известно? -- тихо прорычал Американец. Но тотчас поник головой, забормотал робко: -- Это я так, не подумайте. Я озорство свое забросил. Я его ненавижу теперь.

    -- Стоит ли так сурово, граф? Озорство -- это всего лишь худо направленное славолюбье. Кто из нас не грешен этим?

    -- Вы, например, грешны? -- с вызовом спросил Федор Иваныч.

    Граф рассмеялся с облегченьем.

    -- А славолюбье терзает! Ох -- всякое! И худо направленное, и правильное. Скольким кружила голову Наполеонова слава! А как представишь цену ее: четыре миллиона жизней человеческих! -- и сердце захолонет.

    Он положил тяжелую ладонь на колено Евгения:

    -- А нынешнюю шалость мою извините. Это я, изволите видеть, не могу выносить демагогов и парвеню всяких. Предаст, помяните мое слово. Трижды перевернется.

    -- Предаст, -- строго повторил граф. -- Уж я этих птиц по крылышкам узнаю.

    Он томительно зевнул.

    -- Тесна Москва. Тесна жизнь. Вам-то еще есть куда употребить славолюбие, -- он ухмыльнулся благодушно. -- Верно направленное, разумеется. Как сказал старик Овидий: Gratia, Musa, tibi nam tu solacia praebes. Tu carae reques, tu medicina mali... Благодарствуй, Муза: ты отдых, ты исцеленье. Ты... э-э...

    -- Не трудитесь, граф: мне памятны эти дивные строки. Покойный дядька-итальянец навеки вбил их мне в голову. -- Дядька-итальянец, дядька-итальянец... А я сбираюсь в Италию -- лечить своего цыганеночка. -- Граф сердито крякнул: -- Несносная нынче зима в Москве! В каждом доме болезнь.

    -- Мерзко, опостылело все,-- ворчливо продолжал Толстой. -- Скажем, жить определено еще десять лет. Ведь без дела стоящего, без крови горячей -- ведь это вечность целая! Судите сами: десять лет являться в клуб, чтобы отобедать и уснуть за чашкой кофе под стук шаров и счетмаркеров. Засим сонному садиться в карету,-- граф пнул сапогом в стенку,-- велеть везти себя в театр. Просыпаться в партере при первом ударе смычка -- чтобы снова уснуть до самого конца представления!

    -- До самого конца,-- тихо повторил Баратынский.

    Раздел сайта: