• Приглашаем посетить наш сайт
    Никитин (nikitin.lit-info.ru)
  • Голубков Д. Недуг бытия. Хроника дней Евгения Баратынского.
    Параграфы XVI- XX.

    XVI

    Вяземский, едко веселясь, рассказывал, что квартиры на Москве нынче дороги, как дворцы. Герцог Девонширский, прибывший на коронационные торжества, выложил Шепелеву шестьдесят пять тысяч за дом -- лишь на срок празднеств -- и заодно приплачивает управляющему шепелевской же фабрики еще двадцать тысяч,-- чтобы не шумели машины.

    -- Дорогонько обходится новый государь. -- Князь многозначительно усмехнулся. -- Благо наше: вы в деревне отсиделись, я в Ревеле. Бог весть -- может, привелось бы поплатиться и нам...

    -- А что в Петербурге?

    -- Самые кровожадные -- коих, к чести дворянства нашего, немного оказалось -- призывали на мятежников самые лютые пытки и казни. Большинство же судило -- втихомолку, натурально,-- о смягчительных обстоятельствах и полагалось на великодушие императора. -- Петр Андреич оттянул галстук и ожесточенно дернул шеей. -- Когда обнародовали манифест и конфирмацию приговора, всех ужасом окатило! -- Князь вдруг вскочил, резко двинув костлявыми, лопатками, будто его кнутом вытянули. -- Но чернь! Но жалкий, рабский народ наш!

    -- Полноте, зачем вы так?

    -- Затем, что боголюбивый народ наш счел несчастных своих предстателей шайкой разбойников и татей.

    Петр Андреич запальчиво мотнул серым вихром.

    -- Предстатели? -- задумчиво переспросил Баратынский. -- Но можем ли мы с успехом предстательствовать за народ, если Россия для нас необитаема? Мы не знаем ни ее, ни народа нашего. Мы робинзоны в своем отечестве.

    ... Вяземский подарил Настасье Львовне копию последнего письма Рылеева к жене. Настенька читала вслух, листок прыгал в ее пальцах, она то и дело взглядывала на мужа с выраженьем ужаса и кроткого укора.

    "Бог и государь решили участь мою: я должен умереть и умереть смертию позорною. Да будет его святая воля! Мой милый друг, предайся и ты воле всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись богу: он услышит твою молитву. Не ропщи ни на него, ни на государя: это будет безрассудно и грешно..."

    -- Нет, не могу больше,-- прошептала она, протягивая письмо. -- Почитай ты, мой друг...

    -- Не надо, ангел мой,-- тихо возразил он. -- Полно мучиться. Ничего изменить нельзя. Ничего.


    XVII

    С затаенной ревностью и некоторым испугом готовилась Настасья Львовна к приему жданного гостя. Князь Петр Андреич третьего дня подлил масла в огонь:

    -- Слава богу, досидел,-- царь сам вызвал. Ведь намеревался, проказник, в прошлом году тишком в Петербург удрать, к Рылееву наведаться! В самый кипяток бухнулся бы.

    Ее успокоительно поразил облик Пушкина. Ничего демонского не было в небольшом живом человеке с прозрачными глазами, которые казались голубыми на устало-серьезном лице.

    Она искоса наблюдала за мужем. Евгений держался с гостем почтительно-просто; гладкий, открытый лоб и крупные улыбчивые губы делали его похожим на красивого деревенского отрока; что-то юношеское -- пожалуй, рекрутски-старательное чудилось сейчас в его прямой, чуть щеголеватой посадке.

    Настеньке понравилось, что Пушкин да столом обращается преимущественно к нему. Она секретно улыбнулась Евгению, но он не заметил: Пушкин вел речь о Киреевском.

    -- Малый славный. Нынче, когда у одних в голове запор, а других несет вздором, он, да Веневитинов, да разве что Шевырев -- только они из молодежи московской и не разучились думать. -- Александр Сергеевич рассмеялся. -- Но что они, как старички схимники, ежедень поклонами лоб разбивают!

    -- Какими поклонами? -- настороженно спросил Евгений.

    -- Свихнулись на немецкой метафизике, будь она неладна. Ребята теплые, дельные,-- им бы... -- Пушкин озорно подмигнул ярким своим глазом. -- Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать! Это для немцев годится, нам нынче иное надобно.

    -- Да, молодежь здешняя помешана на трансцендентальной философии,-- согласился Евгений. -- Но Киреевский -- особь статья.

    Ему захотелось подольше остановиться на этом имени, но Пушкин, с аппетитом дожевав изрядный кус страсбургского пирога, молвил с чувством:

    -- Вы полагаете? -- с интересом подхватил старый Энгельгардт и подлил гостю зорной водки, настоянной на любистке. Вяземский иронически кольнул старика стеклянным блеском очков.

    Пушкин со вкусом отхлебнул из рюмки и воскликнул:

    -- Напиток, достойный небожителей! Да, господа: умен и находчив. Я было пожаловался на бестолковую нашу цензуру, а он тут как тут: вызвался быть моим цензором! Каков его величество?

    Энгельгардт растерянно подвигал косматыми бровями.

    -- Засим взял меня под руку, словно ведя к котильону, и, вышед из кабинета, возгласил: "Господа, перед нами новый Пушкин -- мой Пушкин!"

    Губы Пушкина криво дернулись, но глаза поголубели весело и задорно.

    -- Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? -- язвительно осведомился Вяземский. -- Уразумел, кто ты теперь есть: государев либо прежний?

    Пушкин залился торопливым хохотком. Свирепо взъерошил баки и забормотал с таинственным видом:

    -- Mais attendons la fin, attendons la fin...{Но обождем конца, обождем конца... (франц.)} Я от бабушки ушел и от дедушки ушел, а от сера волка и подавно удеру.

    Вера Федоровна переглянулась с хозяйкой, и обе рассмеялись: княгиня бойко, с явным поощреньем, Настенька сдержанно, более из вежливости. Энгельгардт с неудовольствием покосился на дочку.

    Гость между тем веселел с каждым мгновеньем. Энергией веяло от его вскинутого, как у бегуна, лица, вызывающе очеркнутого раскосыми бакенбардами, и звонко расскакивался по комнатам чинного дома ясный частый смех. Вяземский, пощелкивая щипцами для сахара, подстрекал товарища новыми остротами, то и дело подперчивая беседу рискованной двусмысленностью. Евгений беззвучно посмеивался, не сводя разгоревшихся глаз с оживившегося гостя.

    -- Правда ли, Пушкин, что ты затеваешь новую поэму о Ермаке? -- спросил он. -- Говорят, когда эта весть добрела до Парнаса, сам Камоэнс крякнул от зависти!

    -- Вздор, вздор. Все мои поэмы -- младенченская болтовня. -- На вздрагивающие губы Пушкина упало выражение мечтательного благоговенья. -- Вчера мы с князь Петром у ZИnИide Волконской были. Я наконец стакнулся с Мицкевичем.

    -- А что Мицкевич? -- вмешалась Настасья Львовна,-- И впрямь так замечателен, как Полевой расписывает?

    -- Да, расскажи о нем,-- подхватил Баратынский. -- Смерть как любопытно.

    -- Как? Вы разве незнакомы?

    -- Нет.

    -- Бог мой -- ты шутишь!

    -- Да нет же,-- усмехнулся Евгений, задетый простодушным недоуменьем приятеля.

    -- Бог мой: жить в Москве, рядом... -- Пушкин растерянно вскинул плечами. -- Я лишь вчера зазнал его. Но я ведь изгнанник.

    -- Мы все изгнанники, коль пораздуматься,-- буркнул Вяземский.

    -- Но ты согласен, князь: это изгнанник царственный! Байрону под стать!

    общество, стал главой его...

    Энгельгардт легонько пристукнул о стол фаворитным своим стаканчиком на стеклянной ножке. Настасья Львовна нахмурилась, ее высокие скулы слегка увлажнились.

    -- Но что поэма его? -- примирительно спросил Баратынский, -- Шевырев восторгался.

    -- Поэму свою он начал в самую трудную пору, -- продолжал Вяземский с важностью. -- Пренебреженный любовью, запертый в тюрьму, а засим высланный из отчизны, он нашел утешенье в боговдохновенном творчестве.

    Пушкин, подперев кулачком косматую щеку, смотрел на рассказчика жадно, порывисто -- как дитя, захваченное средь шумной игры фантастическим зрелищем.

    -- Из своего заточенья, впрочем, он вышел возмужавшим, даже повеселевшим.

    -- Свойство души истинно могучей,-- прошептал Пушкин.

    -- Главное лицо его творения юноша Густав. Он кончил жизнь самоубийством. Его заклинательно поминают, и он ежегодно покидает могилу, чтобы делиться с живущими предсмертным своим страданьем.

    -- Какой страшный и огромный замысел,-- заметил Баратынский.

    -- Затем Мицкевич попросился в Крым, служил там и написал восхитительные сонеты. Он ошеломлен, но и подавлен Россией. -- Князь желчно усмехнулся и громко щелкнул щипцами. -- Особливо поразил его, как он выражается, рабский героизм нашего народа.

    Энгельгардт движеньем брови подозвал лакея и, опершись на его руку, встал из-за стола. Быстрый насмешливый взгляд Пушкина соединил спину раздосадованного старика с вспыхнувшим лицом Евгения.

    -- Господа, перейдемте в кабинет,-- предложил Баратынский, принужденно улыбаясь. -- Прекрасные сигары.

    -- В память ему запал и впрямь чудовищный случай,-- говорил Вяземский, меряя кабинет широкими шаркающими шагами. -- Зимою в Петербурге он был на войсковом смотру, и при нем пушкою задавило солдата. Размозжило руку, выдавило кишки на снег, но несчастный был еще жив и трижды простонал душераздирательно. Тут подскочил капитан и рявкнул шепотом: "Молчи! Здесь царь!"

    -- И тот замолчал,-- тихо завершил Пушкин.

    -- Совершенно так. Бедняга превозмог нечеловеческую муку и онемел.

    Пушкин с силой встряхнул кудрями:

    -- Полно об ужасном, друзья. Будем верить -- все переменится. Нельзя жить отчаяньем. Старые дрожжи не поминают трижды. -- Он стал на цыпочки и обнял товарищей,-- Баратынский, сердце мое, почитай новенькое! Брак холостит душу, но по последним письмам и стихам твоим этого не заметно. Почитай, прошу по старой дружбе! Он отнекивался; тогда Вяземский, раззадоривая, продекламировал из своего прекрасного, хоть и несколько напыщенного "Байрона",-- и Евгений, отважившись, познакомил гостей с новыми московскими эпиграммами.

    -- Зол, зол; ах, как славно зол, -- одобрительно скаля зубы, нахваливал Пушкин. -- Созрел, но не усох. Надобно драться, надобно... Душа моя, скажи-ка, а готов ли твой "Бал"?

    -- Да. Почти.

    -- Что, ежели Мы тиснем твой "Бал" и моего "Нулина" под общей обложкой? Пора нам породниться. -- Пушкин хитро сузил поголубевшие глаза. -- Твоя роковая красавица... -- он сделал выжидательную паузу, смекая что-то весело непристойное; Евгений покрылся медленною краской, --... и мой незадачливый ловелас... А? -- Пушкин хлопнул в ладоши. -- По рукам?

    -- Изволь. Мне весьма лестно такое родство.

    -- Но это лишь начало. -- Пушкин упал на диван и кинул ногу на ногу. Две глубокие морщины -- следы детских ямочек -- означались на его впалых щеках. -- Неприятели объединяются -- объединимся и мы! Пусть фискалы и торгаши издают свое -- станем печатать свое и своих. Растормошим Дельвига, растравим красноглазого Сомова; я и князь переведем лучшее из Мицкевича. Газету затеем. А? Каково?

    Он вскочил с дивана -- маленький, пружинно легкий, готовый ежеминутно к прыжку, бегу, полету. Вскинул сжатый кулак:

    Евгений улыбался, ревниво следя каждое движенье своего прекрасного и непостижимого товарища.

    XVIII

    Пушкин с чудесной легкостью возмутил его дремотное существованье. Душа очнулась, заторопилась, обиделась на самое себя: два года обывать в Москве -- и ничего, никого не знать в ней!

    -- Как, ты не дружен с Языковым? Отчего? -- изумлялся неуимчивый летун -- и влек к Языкову.

    И робкий дерптский бурш, подпив в приятельском застолье, читал, обдавшись темным румянцем, упоительно удалые стихи; а выпив чуть больше, угрюмо сетовал, утверждая на собеседнике мутно-голубые, покачивающиеся глаза:

    -- В России все отличное пре-ты-кается! Дышать нечем. Живу, как лягушка, воздухом, заключенным в моих внутренностях.

    Пушкин кивал, посмеивался; быстрое его лицо помрачалось пасмурной думой... И вдруг вскакивал с обескураживающим хохотом и тащил товарищей в Кривоколенный, где в барском доме о двух этажах и четырех классических столпах обитал под глухими сводами милый юноша Веневитинов, поэт и любомудр. Торжественно, как-то средневеково звучала здесь скорбные хомяковские вирши и застенчиво горделивые, до времени умудренные сердечным опытом стихи юного хозяина; мрачно и светло вскипали страстями русской старины строки "Годунова"... Жадно наслушавшись и начитавшись сам, Пушкин зазывал в Новинское. И превесело тряслись в калиберных дрожках на гулянье, где еще сверкали аляповатыми колерами и позолотой балаганы и дворцы, построенные для простонародья, и гремели литавры, гудели бубны, и паяцы, перегибаясь с качливых галерей, скликали зевак, а полуголый индус, не замечающий хлесткого осеннего ветра, восседал невозмутимо на ковре и широким веером метал вкруг себя блистающие ножи и кинжалы. Пушкин, сияя изумленными глазами, подолгу любовался искусством факира -- и вдруг, зевнув, дергал за рукав, капризно требуя немедля ехать в Дюпре за вином.

    А от Дюпре, оставив там отяжелевшего Языкова и опекающего его Хомякова, мчались сломя голову в Благородной собрание, где разряженная толпа почтительно расступалась, перед двумя идущими, бок о бок поэтами.

    Побывали наконец и у ZИnИide Волконской, на Тверской, в просторном особняке с кудрявым гербом и двумя разводистыми балконами. В гостиной было людно, ярко: княгиня, царственно вскинув голову, увенчанную золотым шлемом волос, дивно пела, сопровождаемая итальянскими партнерами, Россиниева "Танкреда". Млел, прислонясь к колонне и скрестив слабые, как у мальчика, руки, Веневитинов, очарованный любомудр с душою голубя и властным ликом юного кесаря... Высоко подняв бокал, пенился велеречием Шевырев: терпеливо внимавший ему Пушкин вдруг рассмеялся и, расцеловав оторопевшего Степочку, воскликнул:

    -- Зачем ты не всегда пьян, Шевырев! Как добр и умен ты во хмелю!

    И, схватив бутылку с шампанским и вспрыгнув на стул, под хохот собравшихся разыграл шараду: финляндский водопад...

    Вдруг все стихло: в залу неспешной, но спорой походкой пилигрима взошел тонкий человек в черном фраке. Он изысканно раскланивался, произносил французские любезности и рыцарственно, как в полонезе, подгибал колено, целуя руки обступившим его красавицам. Но лицо у него было далекое, отвлеченное каким-то печальным воспоминаньем, и смотрел он высоко, незряче. Его окружили тесным кольцом, упрашивали. Он отказывался мягко, но непреклонно. Тогда Пушкин, умоляюще осклабясь и шепнув что-то, попросил в свой черед. Мицкевич отступил к стене и, плотно прижавшись к ней, как бы остерегаясь удара сзади, начал импровизацию... Зашелестели, ропща и вкрадчиво ласкаясь, польские стихи. Карие, как лесная снежница, глаза почернели, ушли в недоступную глубину; скрестившиеся руки судорожно стиснули грудь, словно она готова была разорваться. Хлынула, влажно рокоча, французская проза; поэт грозил проклятьем палачам и предателям и прорекал всемирную любовь, святые узы которой когда-нибудь соединят людей мира в единую семью...

    Пушкин познакомил их. Польский изгнанник изъяснялся по-русски с необыкновенной чистотой. Он внимательно расспрашивал о Финляндии; с восхищением отозвался о крымской природе. Вновь уступая Пушкину, прочел два сонета и тотчас перевел их... Одинокая душа маялась в прекрасной, но чуждой пустыне; скиталец вслушивался в тишину, ловя зов дальней отчизны. Но никто не окликал его -- лишь пролетающая бабочка задевала цветы и одинокая звезда вставала в меркнущем облаке.

    Он кончил, и снова пришла в движение, заблистала всеми звуками и огнями огромная гостиная. И Пушкин, как бы спеша вырваться из тенет благоговения, вновь принялся озорничать: задорил надувшегося Шевырева; ерничая, спорил с мрачным Киреевским; приставал к какому-то гусару. Княгиня Вяземская с улыбкой заметила ему, что он недостаточно учтив с хозяйкой,-- Пушкин вызывающе оскалился:

    -- Терпеть не могу порядочных женщин и возвышенных чувств.

    И в карете, сидя между Баратынским и Мицкевичем, сыпал непристойными остротами и рассказывал смешную похабщину. Мицкевич улыбался ему грустно и ласково -- как натерпевшаяся няня расшалившемуся любимцу. На прощанье расцеловались. Мицкевич пристально посмотрел в лицо Евгению и сказал по-русски, но непонятно: -- Не обманите свою судьбу.

    XIX

    -- Прелесть: сущий ангел,-- прошептал Пушкин, почтительно склоняясь над кроваткой. Отступил на цыпочках и сказал с тихим смешком: -- Теперь заказываю вам изготовить сынка. А как подрастет -- непременно обучу его боксировать по-английски. С волками жить -- по-волчьи выть.

    В передней, с шумным шорохом облачаясь в подаваемую лакеем альмавиву, долго шаркал ногой: никак не надевалась левая калоша. Настасья Львовна рассмеялась. Он проворно обернулся, весело блеснул зубами... Внезапная судорога скривила его губы.

    -- Qu'avez-vous, cher {Что с вами, дорогой?.. (франц.)} Александр Сергеевич? -- спросила Настенька.

    -- Ничего; со мной ничего,-- пробормотал Пушкин и зорко на нее глянул. -- Вздор. Так, поблазнилось.

    -- Ах, душа моя... Все не отступает. Пред глазами стоят.

    -- Жены. Рылеева, товарищей его... -- Пушкин виновато улыбнулся Настасье Львовне. -- Но я счастлив вашим счастьем. Господь да хранит вас обоих.

    Поклонился -- и, не оглядываясь, вошел с крыльца.

    не успел сказать важное... И оправдывался в чем-то под насмешливым взглядом товарища -- и сам снисходительно усмехался ему, такому суетному и маленькому рядом с величавым в своей скорби Мицкевичем. И зачем-то вступался за Киреевского, хоть Пушкин ничуть не задевал Ивана; и стыдился перед шумным гостем чинной тишины своего обиталища, скучной опрятности существованья своего...

    -- Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? -- прозвучал вдруг в ушах язвительный вопрос Вяземского. -- Новый ты -- или прежний?

    -- Новый -- или прежний? -- повторил он шепотом. И ответил, податливо уступая теплому забытью:

    -- Mais attendons la fin... {Но подождем конца (франц.).}

    XX

    Фонтан, томительно плещущий в виду старинного замка; обманчивый свет луны, осеняющий сумасбродных любовников; злые и пленительные речи тщеславной полячки,-- как упоительно это было у Пушкина!

    расхваливать "Илиаду",-- и я, нимало не знакомый с содержаньем, но наслышавшись разных мнений о ней, бесстыдно пустился в обсуждение ее достоинств. Боже, но как я страдал, когда меня уличили! Это был славный урок... -- Он покачал головой. -- Нет, уж достойней молчать.

    Оконченный "Бал" казался теперь противен: то страстное, терпкое, чем жила и подвигалась его поэма, незаметно выветривалось. Финал претил своей натянутостью.

    -- Словно чье-то дыханье отускнило мой замысел! Любимое дитя стало вдруг ненавистно...

    -- Не огорчайся, милый,-- утешала Настенька. -- Слишком мрачно это твое чадо. Прекрасно, но так зловеще! Ты напишешь теперь что-то светлое, радостное.

    Она подошла к мужу и мягко прижалась к его плечу.

    Он показал свои наброски жене. Настасья Львовна осторожно заметила, что критика, по всей вероятности, сочтет и этот его труд безнравственным, как сочла она безнравственными куда более невинных Эду и героиню "Бала".

    -- Но что есть нравственность? -- вспыхнул Евгений. -- В книге безнравственны только ложь и односторонность. -- Он поймал грустный Настенькин взгляд и примирительно погладил ее руку: -- Ангел мой, я стремлюсь изображать жизнь, какова она есть, со своими страстями и добродетелями. Зло непрестанно борется с добром и часто поборает его.

    -- Но в твоих поэмах оно одолевает всегда, милый.

    -- Но какова цена добродетели готовой, бездейственной? Без борьбы нет и заслуги... Слушай, каков мой будущий герой:




    Елецкой битву проиграл,
    Но побежденный, спас он знамя
    И пред самим собой не пал.

    Он горделиво усмехнулся:

    -- Да, хорошо. Но эта цыганка, этот -- как там у тебя? "Бой и плач..."

    -- "Плач и вой в душе...",-- задумчиво поправил он.

    -- Эти проклятые, таинственные силы, разъедающие душу твоих персонажей... -- Настасья Львовна неприязненно рассмеялась. -- Откуда в тебе сие?

    -- Да, ты права,-- рассеянно отвечал он. -- Я устал. Пушкин верно советовал: развеяться надобно.