• Приглашаем посетить наш сайт
    Анненский (annenskiy.lit-info.ru)
  • Голубков Д. Недуг бытия. Хроника дней Евгения Баратынского.
    Параграфы XXVI - XXX.

    XXVI

    Небо, предчувствуя весну, разнежелно золотилось на западе. Новые Триумфальные ворота блистали четырьмя Славами, летящими над недостроенными арками. Чугунные аллегории, маслянисто озлащенные закатом, и фигуры славянских воинов напомнили Петербург. И сжалось сердце: холоден и пуст Петербург без Дельвига... Лакей, торчащий у яркого подъезда, ловко подскочил, с лихим треском откинул ступеньку кареты. От лакея разило редькой: холера была еще близка.

    У занавешенного гардиной окна стоял Пушкин с опущенным чубуком, длинным, как шпага. Проворно обернулся на шум шагов; обнял, расцеловал в губы. Он был изжелта-бледен, но зубы сверкнули крутым блеском.

    -- Я смотрел, как ты высаживался. Строен! Восхитительно строен! Тебя и годы не гнут...

    Презрительно сощуренным взглядом смерил пустую залу и потребовал у важного, как генерал, трактирщика самый тихий кабинет.

    Лебезливый лакей с накладкой из крашеных волос провел в угольную комнату с низким потолком и двумя приземистыми столами. Пушкин вновь прищурился; болезненно передернул плечами:

    -- Усыпальница. Гробница фараонова... А, черт ей щур!

    Явились чопорный, колко настороженный Вяземский и покачивающийся, как на палубе, Языков.

    Пушкин устало вытянул ноги в нечистых, со сбитыми каблуками сапогах.

    -- Ваше сиятельство, -- вкрадчиво обратился к нему лакей,-- прикажете цыганам взойти? Танюша здесь. -- Он хихикнул. -- Так и взвилася, как прознала о приезде вашем.

    -- Танюша,-- повторил Пушкин и улыбнулся блуждающе. -- Нет, любезный.

    -- Тризна,-- сказал Языков и горячо дохнул вином.

    -- Да,-- задумчиво кивнул Пушкин. -- В наши ряды постреливать стали.

    Молча выпили водки. Не дожидаясь лакея, Языков стал разливать сам и смахнул бокал на пол.

    -- Вот каковы гуляки нынешние,-- заметил Вяземский серьезно. -- Уронить уронил, а разбить уже не смог. Языков сбычился, выставив плотный упрямый лоб.

    -- Вниманье, господа,-- угрюмо пророкотал он. -- Барон Дельвиг опочил. Но мы -- мы все должны уве-ко-ве-чить! Все. В особенности ты, Баратынский. Ты один знал барона как след. Д-до потрохов чувствовал. -- Он мрачно ухмыльнулся. -- Вспомни все. И все опиши. И на-печатай. Ибо Пушкину недосуг, а князю не поводится. Уж я чую. -- Однако, наш Николай Михалыч в задоре,-- насмешливо обронил Вяземский.

    Языков сердито надул рыхлые сизоватые щеки.

    -- Да, я не-при-стоен, разумеется. Но -- прошу прощенья. Нынче, с горя о бароне, с утра ерофу хлобыщу. -- Он встряхнул редкими кудрями. -- Ах, друга мои! Сколь дивен был наш Дельвиг! Он по Шеллингову завету жил. "Ис-кус-ство есть о-сво-бо-жденье!" А нее, что кроме,-- жур-нализм, по-литика -- для бездарностей!

    Пушкин, покойно скрестив, руки, грустно улыбался. Желтые огоньки внесенных свеч набегали ему на глаза и никли, смиряемые темной глубиной его взгляда.

    Князь слушал и наблюдал, с какой-то напряженной небрежностью развалясь на стуле, словно позируя художнику. Белоснежное жабо топорщилось, как распушенный петуший хвост, сигара дымилась в брезгливо откинутой руке. Языков уставился на сигару, забыто истлевающую в пальцах князя. Пошевелил толстыми губами и вдруг сказал:

    -- А ведь страшно, Петр Андреич!

    -- Холера, лихорадка -- все еррунда. Я бы согласился сдохнуть от любой холеры -- плевать! -- Языков сердито стукнул кулаком по колену. -- Все лучше, чем в постели гнусную старость ждать. На дуэли уже не убьют: обдряб, обабился... Душно! -- Он оттянул мизинцем нижнюю губу и шлепнул ею,-- Живу, как лягушка. Воздухом, заключенным в моей внутренности.

    -- Повторяешься, брат Языков, -- тихо заметил Баратынский.

    -- Нет уж,-- продолжал упрямо Языков. -- Лучше от холеры, чем от скуки холерной!

    -- Славно,-- молвил Пушкин. Глаза его сверкнули ясным голубым огнем. -- Славно. Но нельзя существовать лишь своей внутренностью. И дрябнуть не след.

    Он встал, обвел быстрым тычущим взглядом застольников, словно считая их. Сказал:

    -- Осиротела наша артель. Дельвиг отбыл к теням -- вокруг него собиралась наша бедная кучка.

    -- Ве-ечная память,-- негромко возгласил Языков.

    Пушкин резко дернул концы черного шейного платка.

    -- Вечная -- быть так. -- Углы рта опустились с выраженьем угрюмой скорби; он помолчал мгновенье -- и сильно встряхнул головой. Губы сжались крепко и решительно, усталое лицо преобразилось: молодая забиячливость выпрямила и запрокинула его. -- Велика печаль наша. Но чувства души слабеют, а нужды жизненные не дремлют. Неужто отдадим Булгарину поле? -- Он пытливо оглядел товарищей.

    -- Н-ни за что! -- мрачно крикнул Языков.

    Князь неопределенно усмехался и гладил жабо, точно отогревая на груди живое существо.

    Баратынский, откинувшись на спинку стула, сжимал ладонями виски и сосредоточенно морщился. Он был похож на седока, влекомого горячими конями по ухабистой мостовой и силящегося, несмотря на адский гром и скок, сообразить нечто неотлагательное.

    -- Вообразите, друзья,-- Пушкин осклабился весело и гневно,-- вообразите: Гнедич отослал стихи на смерть барона в "Северную пчелу"! Что общего между нашим Дельвигом и полицейским... чистом Фаддеем?

    -- Браво! -- Языков одобрительно расхохотался непристойности и громко хлебнул из бокала.

    -- Общего ничего, да больше отдать некуда,-- проворчал князь.

    -- Стало, драться надо! -- Пушкин задиристо кивнул Языкову. -- Глядишь, и к барьеру судьба поставит.

    -- Браво! -- повторил Языков и облизал потрескавшиеся губы. -- Будет бу-ря, мы по-спорим...

    -- И помужествуем с ней, -- досказал князь, наклоняя серую пернатую голову.

    -- Я надеюсь на Киреевского и его "Европейца", господа,-- сказал Пушкин. -- Есть еще упование. Будем драться взасос и с подогревцами!

    -- Ах, как славно мы по... повоинствуем,-- бормотал Языков, бестолково суя растопыренные пятерни в рукава шубы.

    и погрозил пальцем ненадетой перчатки. -- Впрочем, dissimuler c'est rИgner...{Скрытничать -- значит царствовать (франц.).} Евгений вспыхнул и нахмурился.

    -- Не сердись, мой Гамлет. -- Пушкин ласково обнял его за талию. -- Жду тебя в четверток на мальчишник. Вяземский сказывал тебе, что женюсь?

    -- Да, да; как же...

    -- Невеста моя -- красавица. -- Пушкин вздохнул. -- Такая красавица, брат, что даже и страшно! Приезжай с Киреевским. Очень любопытствую узнать его покороче. -- Он опять рассмеялся. -- Да не ревнуй -- знаю вашу дружбу, не отобью!

    -- Стало, по... помужествуем? -- крикнул Языков, заваливаясь в санях и взмахивая косматой папахой.

    -- Непременно! -- весело пообещал Пушкин. -- Ведь помужествуем, Баратынский?

    -- Сверши в литературе то, что в истории свершил Петр Великий, -- молвил Евгений, скупо улыбаясь. -- А наше дело -- признательность и удивление.

    XXVII

    -- Ваша беседа так вдохновляет меня, дорогой Евгений Абрамович! -- Госпожа Фукс порозовела и сильно подала вперед корпус, туго обтянутый платьем. -- Ваша бесподобная Наложница (госпожа Фукс целомудренно опустила голые лоснистые веки) доставила нам с мужем столько упоительных мгновений!

    -- Merci, je tiens beaucoup Ю votre opinion {Спасибо, я так дорожу вашим мнением (франц.).}, -- сказал он. И приказал себе мысленно: "Терпение, терпение. Я -- путешественник, проезжающий скучные, однообразные степи. Но зачем Настенька свела меня с этой бедною дурой? Зачем я в Казани?"

    -- Третьего дни мы с мужем были у Лобачевских, и господин ректор читал мелкие вещицы ваши и Пушкина. -- Александра Андреевна облизнула верхнюю губу проворным и ярким, как у болонки, языком. -- Господин Лобачевский нашел, что стихи ваши по глубине мысли не уступают пушкинским... Ах, вам надо непременно познакомиться с Николаем Иванычем! Он хоть и математик, но тоже удивительная личность! Cela doit vous faire plaisir! {Это должно быть вам приятно (франц.).}

    -- Да, несомненно... -- "Терпение, терпение... Как глупы эти визиты! Как усыпительна провинция... Впрочем, так ли уж хуже бедная Казань богатой Москвы?"

    -- Я нынче зимой была в Москве. -- Госпожа Фукс вздохнула.

    -- Какого вы мнения о нашей Белокаменной?

    -- В столицах легко раззнакомиться с природой, -- с очевидным удовольствием произнесла Александра Андреевна. -- Суета несообразная! На улицах катаются в четыре ряда, и ежели попадешь в веревку, то уж тянись по ней до вечера.

    Он слегка оживился.

    -- Это вы очень удачно выразились: в веревку. И -- тянись до самого вечера...

    -- Ага! -- с девическим простодушием поддакнула профессорша. -- До самого вечера будут тебя вить и тащить! Но зато немецкий маскарад -- это такая роскошь, такая...

    "А она доброе существо,-- размышлял он, с благосклонной учтивостью кивая ее словам. -- Но только бы до стихов не дошло! Прошлый раз едва не уснул -- спасибо, Перцов одолжил анекдотом".

    -- Представьте: ни одной лампы, но во всякой зале по три пребольшие люстры -- такие! -- Она развела руками, двинув к собеседнику скульптурно округленный бюст. -- И по стенам два ряда карнизов, уставленные свечьми! И все горит так ярко, что глазам больно!

    Александра Андреевна кокетливо зажмурилась. Он тихо встал. Хозяйка проворно вскинула острые глаза: -- Куда же вы? Сейчас муж приедет. Он к обеду всегда бывает.

    Он представил себе быстрого молодящегося человечка с благостно улыбающимся круглым личиком и лысиной, искусно декорированной тончайшей, незаметно зашпиленной прядью и задорным хохолком; явственно послышался бойкий говорок, смакующий старинные русские словечки и шепеляво коверкающий слова нормальные,-- и, кланяясь почти подобострастно, заторопился к дверям.

    лишь однажды, на вечере у незадачливого местного пииты Городчанинова, глупого и напыщенного старика, чьи оды некогда одобрил по доброте беспечной Державин. Фукс привез жену, похвастался новонайденными кипчакскими монетами и, умиленно покивав новым стихам казанского Хвостова, безжалостно осмеиваемого даже здешними сочинителями, пробормотав шепеляво: "Карашо, очь, очь карашо,-- я только на один маленький часочек",-- поехал в татарскую слободу пользовать какую-то старуху...

    Но Карл Федорыч просиял такой счастливой и обильной улыбкой, так приветливо потряс руку гостя, что даже мысль о ретираде показалась Баратынскому прямым злодейством.

    За обедом прислуживала Меропинька, незаметная золотушная черемиска, благоговевшая перед своими хозяевами. Она была сирота, родом из Высокой Горы -- деревни, расположенной близ Энгельгардтовых Каймар. Это ничтожное обстоятельство чем-то тронуло его: Меропинька была ровесницей Настеньки, ее соседкой по деревенскому детству, по степному заволжскому воздуху... И он с удовольствием подумал о том, что скоро в Каймары, что предстоит долгое счастливое лето, в конце которого жена должна разрешиться от нового своего бремени, и что Каймары, к которым привыкалось так трудно, напоминают Мару не только именем, но также широкой степной размашистостью и резкой определенностью своих жаров и морозов.

    Фукс с уморительной старательностью рассказывал, какая проказница была Меропинька в детстве: однажды напугала до смерти всю прислугу, явившись к обеду в ожерелье из живых извивающихся ужей, а вдругорядь (Фукс произнес: фтрукорядь) утащила из кабинета череп, надела на палку и, завернув в простыню, выставила на балконе -- к ужасу соседей и прохожих, нажаловавшихся самому губернатору Жеванову.

    -- Педный, педный,-- сокрушенно примолвил доктор. -- Умер прошлый код холерой. Николи не полел и фтрук умер. -- Ты сам, друг мой, чуть не умер,-- укоризненно напомнила Александра Андреевна. -- Поверите ли, любезный Евгений Абрамович,-- спал не более двух часов в сутки, собственноручно обмывал больных, чуть не к каждому на дом ездил!

    -- Уф, уф, перестань, пошалуст, перестань,-- Фукс, конфузливо смеясь, защитил раскрасневшееся лицо короткопалой пятерней. -- Шонка моя меня слишком шалует. Я, витите ли, лечил на дому затем, что в польнице умирало полыпе нароту. -- Он озабоченно подергал колбаски бакенов. -- Когта полеют в куче, пыстрей умирают. Когта лечишь порозни, результат лучче. Я этого допрежь не снал. Я плакал, как много нароту погипло. Ай-ай! -- Выражение страха и жалости легло на добродушную физиономию русского немца.

    -- И всю холеру вы пробыли здесь? И вы, Александра Андреевна?

    -- Да, всю,-- смущенно вздохнув, подтвердила докторша. -- Мы-то что, мы уцелели. А маленькая наша померла... -- Мы-то что, мы что,-- машинально повторил Фукс и сердито сморкнулся в скомканный платочек.

    -- Столько мы тогда настрадались,-- продолжала Александра Андреевна, часто моргая покрасневшими веками,-- столько намучились! А приехал в Казань граф Закревский, ногами на Карла Федорыча топал, высечь грозился. Городского голову высек-таки...

    Он пристально посмотрел на хозяйку. Нарядная госпожа Фукс была сейчас простой, вдосталь намаявшейся бабой. -- Ах, шонка милая, зачем ты! -- жалобно вскрикнул Карл Федорыч. -- Его высокопревосходительстфо граф Арсений Андреевич тостойнейший и справедливейший косподин! Покашем лучче гостю наши минералы и кники...

    Они прошли в сводчатый кабинет, заставленный сундуками и витринами, и хозяин, попыхивая коротенькой трубочкой, с увлечением принялся демонстрировать редкостные камни, монеты и манускрипты. Александра Андреевна не преминула заметить, что коллекциями ее мужа восхищался сам Гумбольдт, навестивший их проездом на Урал. Все более возбуждающийся Фукс завалил обширный стол рукописями и книгами, подаренными ему в раскольнической деревне; на недоуменный вопрос гостя, как удалось Карлу Федорычу добраться до святынь заволжских фанатиков, Александра Андреевна отвечала несколько высокопарно, что любовь отворяет любые сердца и что для супруга ее отверсты двери даже в души богобоязненных мусульманских старух. Постучалась Меропинька и повестила, что прибыл господин Перцов. Когда-то в Петербурге Пушкин, одобрительно хохоча, на память декламировал его проказливые строчки; в Москве князь Вяземский уверял, что, хоть и хороши опубликованные эпиграммы Перцова, перцу в них гораздо меньше, нежели в устных его шалостях, и хлопотал -- лет десять тому -- о местечке для юного сочинителя в "Северной пчеле". В Казани Ераста Петровича побаивались пускать в порядочные домы: он слыл едва ли не якобинцем и знался с польскими студентами-филаретами, высланными из отчизны за участие в недавнем мятеже.

    Это был еще молодой, коротконогий живец с большим умным носом и хитрыми глазами. Развязно поднеся ручку хозяйки к губам, тряхнув руку Фукса и независимо поклонясь Баратынскому, он смерил быстрым взглядом стол, заваленный бумагами, и театрально воскликнул:

    -- Ба! Стихи -- и без меня! Не потерплю!

    Вытащил из сюртучного кармана толстую тетрадь, скрученную трубкой.

    -- Я предчувствовал: здесь предательство! И, чтоб достойно приплатиться, захватил с собой мою комедию.

    -- Да нет же, мы еще не начинали! -- радостно возразила Александра Андреевна. -- Несносный! Зачем вы опоздали к обеду? А ведь обещались.

    -- Не утерпел и завернул по дороге к Городчанинову, дабы выразить восторг по поводу его препакостной оды на разгром Варшавы. Мне ее показал один студент -- лях, преотличный малый.

    Фукс, восхищенно взирая на повесу, незаметно попятился к двери и припер ее плечом.

    -- Воображаю! -- Александра Андреевна резко рассмеялась. -- Небось довели бедного старика до слез!

    -- Довел,-- задорно подтвердил Перцов. -- Зато неповадно будет наперед. Надеюсь, Александра Андреевна, вы пригласили господина Баратынского участвовать в будущем нашем журнале?

    -- Ах, несносный Перцов, вечно опередит! -- жеманно проговорила профессорша. -- Мы мечтали о сюрпризе, хотели все подготовить, удивить...

    бумаги. -- Вот, я даже виньетку придумал.

    Небрежный рисунок изображал муравья с крылышками, не то ползущего, не то парящего над лавровым венком. Крупным почерком были выведены слова: "ЗАВОЛЖСКИЙ МУРАВЕЙ".

    -- Прелестное названье! -- восхитилась Александра Андреевна.

    -- Эпиграф из ваших стихов: "За труд мой не ищу себе похвал и славы, люблю трудиться лишь для пользы иль забавы",-- продолжал Перцов, пририсовывая свинцовым карандашом к лавровому венку еще один листочек.

    Александра Андреевна польщенно покраснела и бросила на Баратынского косвенный взор.

    -- Мы собираемся привлечь не только наших и столичных авторов, но и из Сибири, и с крайнего востока,-- ронял небрежно Перцов. -- Я добыл новые баллады Мицкевича. Будут переводы из новейшей французской поэзии.

    -- Весьма, весьма мило. А название прелестно. Оно и достойно и скромно. Жаль только, что у нас не понимают скромности. -- Баратынский улыбнулся. -- Однако попробуй после этого толковать о провинциальной неподвижности и литературном застое! Экая славная прыть!

    -- В литературе кто жалуется на застой, тот обвиняет самого себя,-- веско бросил Перцов. -- В литераторе внутренние силы и запасы души должны выражаться в проявлении внешнем, сиречь -- в действенном творчестве. -- И это славно...

    -- Евгений Абрамович, мы так надеемся на ваше внимание к нашему бедному муравью! -- энтузиастически воскликнула хозяйка. -- Вы непременно должны время от времена дарить нас хоть крохами со своего роскошного стола!

    Он рассмеялся:

    -- Только крохи и остались. Давно уж ничего не пишется...

    -- Из Петерпург прислать нам уже граф Хвостов,-- осторожно вставил Карл Федорыч.

    Перцов бесцеремонно расхохотался:

    -- Ягодка к ягодке: Хвостов, Городчанинов... Но, Александра Андреевна, где же ваша поэма? Я томлюсь жаждой! И госпожа Фукс, то покрываясь малиновыми пятнами, то гибельно бледнея, прочитала элегию "Смерть влюбленной женщины". В ее стихах "сын" отважно рифмовался со словом "посвятил", слезы изливались рекою и сребристая луна торжественно вершила свой путь над безутешно склоненными деревами. И, рассеянно кивая, он думал, что эта женщина, прожившая на трудной земле трудную и уже немалую жизнь, потерявшая одного за другим четырех чад и сама побывавшая рядом со своим беспечным добряком на краю гибели, грани разорения и поругания, довеку обречена сочинять такие полумертвые вирши. И это, может статься, и есть тот самый романтизм, следовать которому призывал когда-то несчастный Александр Бестужев...

    Перцов прочел несколько страничек из своей тетрадки. Стихи были звонкие, забавные даже, и автор исполнил их отменно: в лицах, с жестикуляцией и с четким притопываньем такта.

    Евгений отговорился скверной памятью и огласил новое посланье Языкова, прибывшее с последнею почтой в Каймары.

    -- Так вы согласны подкармливать нашего тощенького муравья? -- жеманно спросила на прощанье профессорша. -- Ежели дело дойдет до дела -- то пожалуй... -- уклончиво пробормотал он и припечатал свой ответ поцелуем в раздушенное запястье казанской Сафо.

    ... Фукс, поспешавший на вечернюю практику, предложил довезти гостей до Проломной, но они отказались из жалости к тридцатилетней подслепой клячонке. Профессор снял заношенный цилиндр, единственный для всех времен года, дважды обратил его в воздухе, как колесо на оси, и, ласково поклонившись, покатил в разбитых дрожках. Тяжкие копыта сухо щелкали по крутым торцам, облачко рыжей от заката пыли сопровождало седока. Перцов, живописно закинув край альмавивы на правое плечо, глядел вслед жалкому экипажу.

    -- Сейчас остановится,-- предсказал он и снисходительно усмехнулся.

    И в самом деле: дрожки остановились в конце Сенной, и Фукс, воровато оглянувшись, передал что-то подбежавшему к нему оборванному мальчишке.

    -- Ежедневная дань сирым и обездоленным, -- добродушно усмехнувшись, пояснил Ераст Петрович. -- Первому встречному дарит, не глядючи, какая ассигнация в кармане ни окажись. Я полагаю, глагол "профукивать" сродни фамилии нашего эскулапа.

    -- Удивительный человек,-- продолжал Перцов, постукивая щеголеватой тросточкою по торцам. -- Ежели б не он, я в Казани и недели бы не усидел. Мало, что скука едчайшая,-- уже донос успели сварганить, канальи. Самому Александру Христофоровичу депешу отправили. А, да что говорить...

    Он отмахнул со лба прямые, как у семинариста, волосы и предложил:

    -- Вы не возразите против пешеходной прогулки? Погода редкостная.

    -- С превеликой охотою, Ераст Петрович.

    Они перешли по мосту через узкий вонючий Булак и взошли на Проломную,

    Улица усердно тщилась походить на столичную. Вывески перчаточников, каретников и ламповщиков спорили меж собой пестротою колеров и затейливостью литер. Все побеждала одна ярчайшая, кроваво-красная, с белоснежным блюдом, посредине которого умильно улыбалась розовая поросячья голова. Надпись под блюдом гласила: "Из Стразбурха".

    -- Ежели нуждаетесь в платье -- вуаля,-- Перцов кивнул на дом визави. -- Лучший казанский портной Любимцев. Видите, как разверсты ножницы? Сейчас отхватят нос у желающего... А уж модных магазинов, а винных погребов! Нет-с, ни о каком застое тут речи быть не может.

    Они свернули в переулок, тяжело вползающий в гору. Собор Петра и Павла мерно возрастал над городом, осеняя его стройными гранями причудливо изукрашенных стен.

    -- А рядом вот -- дом Михляева, купца нашего. Лет полтораста стоит, Петра Великого помнит: останавливался в нем преобразователь. Ныне -- питейное заведенье. Прогресс.

    Они медленно восходили на университетский холм. Все больше, пространней казался город, все людней становились его улицы и площади. Купчихи в не по времени теплых салопах озабоченно плыли по выстланному деревянными плитами тротуару; мещанки в легких бурнусах то и дело перебегали мостовую, рискуя угодить под колеса дрожек и дворянских карет, с петербургской бойкостью катящихся по Рыбнорядской. Стайка студентов с книгами, сунутыми за пояс, возбужденно спорила о чем-то на крестце улицы и площади. Пожилой татарин в бледно-зеленом халате, обильно расшитом золотыми листьями и цветами, в высокой парчовой тюбетейке, отдал Перцову почтительный поклон, прижав правую руку к сердцу. Ераст Петрович снял шляпу и отвечал с дружественной серьезностью.

    -- Загадочный народ,-- заметил он,-- глядя вслед удаляющемуся татарину. -- Пожалуй, из всех жителей Казани одному Фуксу удалось проникнуть за глухое забрало мусульманской души.

    -- Но, милый Ераст Петрович, разве не загадочна для нас сама Россия? Разве можем мы похвастаться пониманьем души наших соплеменников?

    -- Пожалуй,-- согласился Перцов. -- Пушкин прав: мы позорно ленивы и нелюбопытны -- особливо к бедному отечеству нашему. И не укоризна ль моим просвещенным землякам, что первым, кто пристально заинтересовался историей Казани, стал все тот же немец Фукс? Представьте себе, он затеял и уже пишет родословную нашего города!

    -- Как велика и таинственна Россия,-- проговорил Баратынский, задумчиво оглядываясь назад. -- Все можно найти в ней, и всему находится в ней место. Какое обширное поле, какое разнообразное влиянье на самые несхожие сердца! Вот Фукс, немец, которому Россия стала второй родиной...

    -- О да! -- с энтузиазмом подхватил Перцов. -- Фукс откровенно исповедовался предо мной. Он в самой нежной юности оставил свое отечество, раздираемое Наполеоновыми воинами. "Видя горы отечества во власти сурового Марса и могучей Беллоны,-- говорил он,-- я удалился искать прибежища на лоне тихих муз". Сперва он отправился на Урал, потом очутился здесь. Отечество наше ужаснуло его: он признавался, что Россия показалась ему страной дичайшего варварства. Но он сыскал в себе силы, чтобы полюбить и попытаться исправить наших варваров. Его оружием было терпение и просвещение.

    -- В юности, дражайший Ераст Петрович, я близко наблюдал другого немца. Тот, приехав в Россию, порешил, что бороться с нашим варварством можно лишь розгой и казарменной муштрою.

    -- Нет, по счастью, наш Карл Федорыч полюбил темных и несчастных туземцев. Университет наш падал с неба. -- Перцов высоко повел тростью, показывая на опрятные строения, венчающие верх обширного склона. -- Университет падал с неба, -- повторил он, -- и почтенные наши граждане сторонились с младенческой робостью подарка сего, дарованного взбалмошной милостию Павла и благословенного его наследника. Публика наша отличалась, да и ныне отличается, умилительной косностию нравов!

    -- Полно вам, добрый Ераст Петрович, так хулить бедных сограждан! Скажу вам по совести: я все более поражаюсь оживленности здешних нравов. В провинции есть то, чего нет в столицах: действие. Меня приятно удивляет увлеченность здешнего общества. Я думал ранее, что провинция -- царство сна...

    -- Вы нимало не ошиблись. Провинция безмятежно почивает. Лишь отдельные члены ее богатырского тела начинают шевелиться, затекши от долгого лежанья.

    -- Но Россия огромна, в ее составе что-то неистребимо детское! Она растет во сне, она пробуждается...

    перед собою.

    -- Великолепен! -- подтвердил Евгений, давно любующийся обильной зеленью дерев и пышною пестротой цветников, раскинувшихся по склону университетской горы и правильными террасами спускающихся к Проломной. -- Тоже -- один из геркулесовых подвигов нашего славного немца. Раньше здесь были пустыри и овражные дебри. Место глухое, зловещее: прятались беглые рекруты, кабацкие оборванцы. Карл Федорыч два года обивал пороги начальства -- просил, чтоб разрешили устроить здесь ботанический рай. Сам со студентами сажал липы, сибирские лиственницы и кедры. А в оранжереях-то! Каких цветов не найдете! Даже знаменитый наш бурбон, бывший ректор Яковкин растрогался: сгонял сюда своих дворовых музыкантов петь серенады студентам, собирался булевар устроить...

    -- Но ведь чудесно! Такой красоты даже в Петергофе нет! А вы ворчите.

    Перцов обернулся к спутнику; странное выражение просьбы и гнева напечатлелось на его носатом, добродушно-едком лице.

    -- Ворчу оттого, что все равно прахом пойдет. Закроет глаза господин Лобачевский, отнимется вторая рука у Фукса-- и финита! Пользы-то прямой нет. Что толку от красоты? Что проку в эстетическом элементе?

    Они вскарабкались еще выше и уселись на покосившейся скамейке. В рыже-зеленых кустах мягко сияли белые и рубиновые цветы шиповника, и вечерняя бабочка сонно мыкалась по воздуху -- словно оторвавшийся лепесток отыскивал родимую купину. Стекла оранжерей горели под закатом жарко и оранжево, как раскаленные угли. Забалованная долгим погожим днем Казань необозримо распахивалась во все стороны, степенно стелясь площадями и стремглав скатываясь смелыми своими переулками к Казанке и Забулачью. Вдалеке Волга сыто и умиротворенно взблескивала полосками тусклого золота, и Услонские горы лиловыми глыбами ограждали ее. И далеко внизу, слева, то вспыхивали изумрудными лоскутьями, то затушевывались влажной темно-синей тенью степи, и не было в них сейчас ни скуки, ни однообразия.

    -- Глядите, как медленно, как упоенно катится с холма солнце! -- с неожиданной восторженностью молвил Перцов. -- Да... Не правда ли, прелестно это у Державина? "Как время катится в Казани золотое!"

    -- Вы любите Державина?

    -- Раньше любил, благоговел даже. А нынче...

    -- Романтики вкус перебили? -- Перцов понимающе ухмыльнулся.

    -- Отчасти. Но только отчасти! Нет -- люблю старика и теперь. Эта простодушная пышность и детская важность. И страшная серьезность... -- Евгений побледнел. -- "И гробы обнимать родителей священны..."

    -- М-да,-- промычал Перцов сочувственно.

    -- Да, да! -- Баратынский возбужденно засмеялся. -- Не станем отрекаться от классицизма, от родителей наших в пользу модного романтизма! Может быть, теперь мы и с легкостью найдем в них кое-что смешное -- что за дело! Приятно взглянуть на колокольню села, где родился. -- Он грустно улыбнулся молодому человеку. -- Хоть колокольня сия уже не покажется такою высокою, как казалась в детстве.

    Они встали со скамейки и начали спускаться тропкой, извивающейся меж кустов жасмина и молодого боярышника. -- Экое богатство, экое славное богатство! Бесконечно благодарю вас, милейший Ераст Петрович, и за Казань, и за Фукса, и за вас самого. Непременно напишу Киреевскому о новых своих впечатленьях от новой Казани...

    Он остановился. Сердце сжалось острой болью, словно от внезапного щипка,-- так часто случалось в последнее время. Он знал, что это скоро пройдет, и завтра, в Каймарах, ему станет совсем хорошо.

    -- Что с вами, Евгений Абрамович? -- участливо спросил Перцов. -- Я замучил вас нашими казанскими альпами? -- Нет, восхитительная прогулка! -- Он приятельственно полуобнял Перцова за талию. -- Ах, Казань! Как быстро минул этот день! Как время катится в Казани золотое...

    XXVIII

    Огромное золотое колесо катилось но волжским холмам и откосам. Катилось медленно -- и стремительно. И не было его жаль -- сама грусть была здесь бодра и прозрачна, как ясный сентябрьский утренник.

    Славно работалось нынешней осенью и зимой. "Европеец" Киреевского пошел успешно. Статья Ивана в первом нумере была, пожалуй, чересчур умна, отзывалась вкусом метафизической учености, но мысли чисто литературные увлекали воображение. Разбор "Наложницы" во второй книге журнала преисполнил душу Евгения благодарности и веры.

    Давние планы большого и сложного романа воскресли в его воображенья; записки о Дельвиге вновь были подняты в светлый кабинет, устроенный во втором этаже в готической башне, из окон которой открывалась даль с плавными оврагами и волнистой каемкой раменья. Стихотворные наброски уступали место наметкам будущих статей; веселая желчь исподволь закипала в душе, и он писал Киреевскому, умеряя разыгравшуюся прыть, что не худо бы задрать журналистов враждебного лагеря, что нечего скромничать -- скромность не в цене на Руси, где торжествует наглость невежд к льстецов; он осторожно -- боясь обидеть Ивана -- советовал другу не приноровляться к публике, а учить ее.

    Киреевский отвечал скупыми весточками; сетовал на занятость, на болезнь глав и недуги матери. Посланья его приходили все реже. Настенька дразнила, утверждая, что Иван изменяет ему с другими авторами. Он отшучивался; задетый за живое, объяснял с горячностью, уже всерьез:

    "Выжигина" все журналы хвалят! Вообрази: литературщики наши пленены похожденьями пройдохи и всячески рекомендуют их публике! Оно и нравственно, и безопасно...

    -- Но это такой вздор, милый мой.

    -- Разумеется, вздор. Но каково: даже Полевой нынче хулит не Булгарина, а нас! Честит аристократами, чистоплюями... Но если одни мы нынче и отстаиваем честь нашей словесности? Если бедный народ наш ограблен судьбой и обнесен чашей на пиру просвещенья? Да и можно ли отдавать просвещение в руки приказных и шулеров?

    Выражение напряженной скуки спорило в лице жены с какою-то недоброй робостью.

    -- Как портит тебя этот журнализм,-- приговаривала она.

    Однажды она нешуточно рассердилась, уверяя сквозь слезы, что литературные приятели все далее уводят от нее мужа.

    -- Ты совсем погрузился в свои мысли, в свой эгоизм! Ты совсем не замечаешь, как я истаиваю от одиночества внутреннего. Только хозяйство, дети, заботы о твоем здоровье. А у тебя одно на уме: "Европеец", Киреевский, споры с Булгариным... Ах, как ничтожно все это!

    Он схватил вздрагивающие руки жены, крепко сжал их, покрыл торопливыми поцелуями.

    -- Ангел мой, не надо, не говори так! Не отлучай меня от моих забот и надежд, от моей деятельности! Я бранил провинцию, я осмеивал ее застой,-- но, творец, всемогущий, что может быть страшнее застоя душевного? Мне нужно, мне необходимо предаться журнализму, как... как открытому разговору, со всей живостью вопросов, ответов...

    -- Вот и отвечает тебе твой Киреевский! -- Настасья Львовна зло блеснула заплаканными глазами. -- Два месяца, как ты просил его прислать полпуда какао, а он все не шлет! Знает ведь, что в Казани не достать! Он расхохотался:

    -- Настенька, прелесть моя, ты совершенное дитя! Как я люблю тебя за это! -- Он порывисто обнял жену -- она отстранилась и закусила распухшую губу. -- Настенька, но разве такая малость сравнится с одной фразой умницы Ивана о моей поэзии? О том, что стихи мои способны перенести читателя в атмосферу музыкальную, мечтательно просторную... Ну, кто еще -- кроме тебя, мой ангел! -- умеет понять мою душу, как понимает Киреевский?

    -- Ну и люби своего Киреевского,-- прошептала Настасья Львовна. -- Он мил, умен -- не чета нам всем. -- Ее певучий голос крепнул, обида и тоска звучали в нем. -- И не замечай ни страданий, ни преданности моей! А мое мнение такое, что Киреевскому не душа твоя надобна, а твои руки, работа твоя. Он воспользуется тобою -- и над тобою же насмеется. Как Полевой над Вяземским.

    Он тяжело встал и, опустив голову, молча пошел к дверям.

    Она догнала на лестнице, обняла сзади; зашептала, целуя трепещущим ртом, ресницами, слезами:

    -- Я злая, да? Гадкая, отвратительная, да? Ну скажи, убей, не мучь...

    -- Ты ударила в мою старинную рану,-- тихо ответил он.

    XXIX

    Большая церковь была пуста. Кончилась обедня, лишь около чтимой иконы Краковской божьей матери, неведомо как оказавшейся в степном русско-татарском захолустье, теснилась кучка крестьянок. Он обождал, когда они разойдутся, и приблизился к образу. Огонек лампадки таинственно шевелил темное лицо, серебряная риза блистала, как рыцарский доспех.

    -- В смиренье сердца надо верить,-- пробормотал он.

    страсть сколь текло! Одних свечных денег в консисторию триста пятьдесят четыре рубли сдадено было. Как ныне помню -- триста пятьдесят четыре! Иной раз, прости господи, даже помыслишь: хоть бы вновь ударило что: пожар али басурмане какие. Уж вы простите, ваше высокородие, словеса мои несмысленные! Упала вера, угасло благочестие! Суетствия долят человеков.

    Он кивнул псаломщику, сунул ему в кармашек подрясника ассигнацию и вышел из храма.

    -- В смиренье сердца надо верить,-- повторил он.

    гнезд путались в голых ветвях, словно клочья умчавшейся тучи. Кучер, степенный и щеголеватый, как большинство черемисов, снял шляпу с перышками и, важно поклонившись, прошествовал в людскую.

    Он вспомнил, что имя Каймары значит в переводе на русский "уходи, черемис". Когда-то вся здешняя земля была черемисская, и в лесу до сих пор попадались молельни и скамьи под священными деревами.

    Он обогнул чопорный, с дорическим портиком дом и с заднего крыльца прошел в свой башенный кабинет.

    Он в третий раз перечитал непривычно подробное послание Киреевского.

    Иван писал, что его статья о девятнадцатом веке признана самой неблагонадежною, что журнал запрещен. Фраза о тайном доносчике, старания коего вызвали высочайший гнев, была наивна: друг утешался и утешал. Приписка о том, что Пушкин советовал действовать, оправдываться из уважения к себе и -- странная мысль! -- из уважения к государю, -- вызывала невольную усмешку: Пушкин совершенно не знал Киреевского, его тихой и безнадежной твердости.

    Он макнул перо в чернильницу, сопровождавшую старого Энгельгардта в его давних походах, и написал:

    "Я приписывал молчание твое недосугу и не воображал ничего неприятного... От запрещения твоего журнала не могу опомниться. Что после этого можно предпринять в литературе?.."

    Откинулся в кресле, сжал виски; болела голова, кровь тяжело шумела в ушах. Всю ночь не спалось; всю ночь куда-то несло по грохочущей мостовой: кто-то настигал, грозя растоптать, расточить в прах...

    Из перевернувшейся чашечки чубука сыпалась зола; он писал, не замечая, что рукавом размазывает пепел по бумаге:

    "Что делать? Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариными... Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего". Буквы глянцевито чернели на голубом листе. Он посыпал их белесым, как пепел, песком.

    XXX

    Займище вдоль Казанки зеленело, отливая сочным болотным блеском, но степь, выжженная зноем, утомляла взор бурой безжизненной монотонностью. Пепельными и жолклыми лохмотьями взметнулись на ветру ольхи заречной уремы -- словно нищенки, останавливающие ездока безнадежными взмахами,-- и скрылись. И опять покатилась навстречу бурая сутулая равнина, оживляемая лишь охряными клиньями оползней.

    -- Чем кормили нынче лошадей? -- вдруг спросил он кучера.

    -- Ась? -- переспросил тот и сдвинул набок шляпу с перьями.

    -- Чем лошадей кормили? -- повторил барин, морщась от глупости своего вопроса.

    -- Овшом, вашплакоротье, овшом,-- отвечал черемис.

    "Овсом,-- подумал он, прикрывая глаза, раздражаемые мельчайшей пылью. -- Овсом. А мужики едят лебеду и ждут желудей. И куль ржаной муки -- восемнадцать рублей. И Энгельгардт просил выписать устриц..."

    Толпа оборванцев с детьми медленно тянулась впереди -- нищие брели в Каймары, молиться Краковской божьей матери. С каждой неделей возрастало их число; Настасья Львовна, плача, щедро оделяла их и деньгами, и хлебом; тесть согласился отдать для изнемогших каменный пристрой под колокольнею, и "Казанский вестник" исправно печатал статьи "О веществах, удобнозаменяющих для народа ныне существующий недостаток в хлебе", с подробными рецептами блюд из барды, отрубей и крапивы. Но разоренных крестьян не убавлялось, и по всем дорогам брели и падали изнуренные люди. И невозможно было встречаться глазами -- особенно едучи в удобной долгуше -- с этими безмолвными пилигримами, равнодушно принимающими любое подаянье.

    Он велел кучеру свернуть на проселок. Спустились в лядину, поросшую приземистым, уже пожелтелым тальником и олешником; слева, на голом юру, замаячила каланча минарета, тоскливо высящаяся над скопищем плоских кровель. Арбы и кибитки тесно громоздились внизу, как бы готовясь защитить селенье от подступающего неприятеля. Он невольно поежился: сейчас ринется к дороге целое полчище собак -- непременная принадлежность татарского сельбища, усиливающая колорит какой-то первобытной, кочевой дикости... Но ни одна собака даже не пролаяла вослед.

    -- Голод. Смерть,-- тихо проговорил он.

    -- Где маман?

    Дочь, досадливо нахмуря властные материнские брови, оторвалась от клавиш.

    -- Маман ушла в деревню.

    Да, ежедневно об эту пору Настенька в сопровождении камердинера обследует дворы хворых крестьянок, раздавая лекарства и конфекты.

    Лев Николаевич сидел за любимым своим французским столом и пил кофий. В круглую доску красного дерева было врезано эмалевое блюдо: задумчивые китайцы наслаждались чаем и пляской танцовщиц. Четыре черноликие эфиопки -- память египетских походов Бонапарта -- терпеливыми затылками подпирали столешницу.

    Энгельгардт поднял седогривую голову и милостиво кивнул, приглашая сесть рядом. Евгений, краснея и тщательно подбирая выраженья, сказал о своем намерении купить для крестьян две тысячи четвертей ржи. Тесть, насупившись и засопев, погрузился в созерцание эмалевых китайцев. Помолчав с минуту, он встал, мягко отстранил протянутую руку зятя и, опираясь на палку, направился к кабинету. Евгений собрался было уже уходить, досадуя на старого бурбона. Энгельгардт остановился на пороге и сделал знак, приглашая зятя взойти.

    Сухонько пощелкав на костяных счетах, что-то вычтя и что-то умножив, он объявил скрипучим, тоже как бы костяным голосом:

    -- Сорок тысяч серебром.

    -- Сорок тысяч серебром,-- повторил старик жестко, словно отказывая наянливому просителю. Громко сморкнулся в зеленый фуляр и зевнул, давая понять, что совещание окончено.

    К обеду, однако же, он вышел и был отменно любезен.

    Воспользовавшись блаженной размягченностью, обволакивавшей тестя после второй любистковой рюмки, Евгений сказал, что с ближайшею почтой попросит мать выслать половину необходимой суммы, так как своей доли по разделу имения он еще не брал.

    -- Я уже повестил прикащика,-- ответил Энгельгардт и погладил огромными скрюченными пальцами руки дочери. -- Я порешил продать Арцыбашевым березовую рощу. Рожь была куплена; каймарские мужики благословляли старого барина. Но житье в доме благодушного тестя стало докучать Баратынскому. Воспользовавшись первопутком, он отбыл с женою в Казань. Восточная столица переживала истинный ренессанс: сбор средств для голодающих проходил с огромным успехом, благотворительные балы и спектакли будоражили Казань.

    "Давно город наш не был так богат удовольствиями..." Слово найдено с необыкновенным талантом, а? Богат. Богат удовольствиями средь нищеты и горя... "Давно не веселились мы так радушно. Собрания, балы, маскарады, театры, благородные спектакли следуют беспрерывной цепью одни за другими и сталкиваются так, что затрудняешься в выборе наслаждений..." Каков стиль, милая! Булгарин позавидует.

    -- Не гневись на мою бедную Казань. Опять она тебе не угодила.

    -- Слушай, слушай, Настенька. Вывод умопомрачительный -- в духе нынешнего Полевого: "Как сладостно для сердца русского видеть, что Русь святая среди крамол, волнующих почти целый свет, преуспевает в наследственных добродетелях и, изменяясь, по непреложному закону времени, в нравах и обычаях, остается неизменною в своих доблестях!"

    Он скомкал газету и сошвырнул ее на пол. Лицо огрубила гримаса тяжелого отвращения, углы губ уныло опустились.

    -- Нет, милая,-- сказал он тусклым голосом. -- В столицах то же: они преуспевают в наследственных добродетелях. Ежели бежать, то лишь в Мару...

    Раздел сайта: