• Приглашаем посетить наш сайт
    Литература (lit-info.ru)
  • Голубков Д. Недуг бытия. Хроника дней Евгения Баратынского.
    Параграфы XXXVI- XL.

    XXXVI

    -- Весь вечер нынче пропадаете где-то,-- дружелюбно проворчал Лутковский. -- Николай Михайлыч предрекал, что непременно пропаду, коль доживу до здешних белых вечеров,-- отвечал он, целуя ручку полной полковницы и глубоко кланяясь Анюте, приседающей в старательном книксене.

    "Ах, как похорошела! -- отметил он почти с огорченьем. -- Но глупенькая, глупенькая... Бедный Коншин". Хмурая русая служанка поставила на стол жбан с темным пенистым напитком.

    -- Какая дивная тишина сейчас на озере, -- сказал он. -- Невозможно и вообразить, что эта кроткая окрестность -- свидетельница столь страшных кровопролитий!

    -- О, крови здесь пролито богато! Прошу, господа, отведайте... -- Полковник залпом опорожнил резвую деревянную кружку. -- Уф, сатанинское пойло! Сколько я здесь, а не привыкну... Прейлике -- еще по бокалу!

    Бледная чухонка подала вино и бесшумно исчезла.

    -- Да, богато... -- Лутковский отгреб усы и чмокнул губами, не то наслаждаясь грозным воспоминаньем, не то осуждая его. -- Одно Оровайси чего стоило! Знатоки сравнивают его с битвой при Маренго. -- Полковник ухмыльнулся. -- Многим нашим офицерам ошибал я крылья, рассказывая о сем побоище. Коншин конфузливо сморкнулся в линялый платок.

    -- Ах, ужели нельзя было избежать этих ужасов? -- пролепетала Анюта и скосилась на задумавшегося унтера.

    -- Да,-- подхватил он. -- Я тоже размышлял об этом. Вторжение наших войск в мирную страну...

    -- Мы взошли в Финляндию для ее защиты и спокойствиям -- прервал полковник.

    -- Помилуйте, но от кого было защищать сей край?

    -- Натурально, от шведов.

    -- Но дядюшка говорил мне, что судьба Финляндии решена была заране, еще в Тильзите...

    -- Оставьте, ради Христа, этот Тильзит! -- Георгий Алексеич раздраженно хлебнул из бокала. -- Россия велика и могущественна, но столица ее весьма угрожаема с северо-запада. -- Лутковский пустил в воздух щелчка. -- А что Финляндия? Фитюлька.

    -- Георгий Алексеич, а каков командир был граф Каменский? -- проворно спросил Коншин. -- Вы ведь служили под его началом...

    -- О! -- благодарно ухватился растерявшийся было Лутковский. -- Огненная, вчинательная {Предприимчивая.} натура!

    -- Он ведь, ежели не ошибаюсь, принадлежал к суворовским выученикам?

    -- Да! И, как все командиры суворовской школы,-- никаких возражений! Ни-ка-ких!

    -- Полно вам все о войне да о войне,-- ласково укорила полковница. -- Евгений Абрамыч, что ж вы, голубчик? Чай простыл небось,.. -- Она придвинула блюдечко с брусничным вареньем.

    -- Конечно, ежели б он больше считался с нами, опытными офицерами,-- благодушно продолжал полковник,-- убитых было бы несравненно меньше. Но! -- Он разгреб усы, высвобождая улыбающийся рот. -- Но -- блеск! Картинность! Опять же -- Оровайси. Ведь гибелью пахло! Пораженьем... Скликаемся по батальонам -- вечер, пришло отступать. И вдруг -- как с неба -- он! С четырьмя батальонами белозерцев! И по гати -- чав-чав-чав! -- егеря следом. Словно вихрь в пустыне.

    Полковник приостановился и скомандовал молодецки:

    -- Полно бы уж,-- проворчала его жена.

    Бледная чухонка бесшумно выросла на пороге. Запотевшие бокалы тихо вызванивали на подносе. Евгений впервые всмотрелся в ее лицо,-- оно поразило его болезненной блеклостью, выражением какого-то предсмертного равнодушия.

    Лутковский кивнул вслед служанке:

    -- Вам, как элегику. Пре-любо-пытная гисторья.

    -- Будет тебе, Жорж,-- возразила жена, поправляя пышный чепец. -- Ничего интересного.

    -- М-да... Прилетел наш орел -- и, едва сошел с лошади: "Ребятушки,-- на выручку уставшим товарищам нашим!"

    -- Дядюшка, вы очень громко рассказываете,-- еле слышно, молвила Аннет. И, смущенная своей дерзостью, потупила гладкую головку, ровно разделенную ниточкой пробора.

    -- По-шла резня! -- продолжал рдзгорячившийся служака. -- В штыки! Хруст, стон -- точь-в-точь валежник ломят!

    -- О господи, -- вздохнула полковница и долила себе чаю.

    -- Но шведы и вооруженное ими чухонское мужичье -- врассыпную! Ручьи были красны от их крови...

    Раздался стук, зазвенело стекло -- безгласная финка торопливо присела, собирая разбитые бокалы.

    -- Прейлике! -- строго прикрикнул Лутковский и привстал.

    Служанка подхватила стекло в подол и выбежала в сени.

    -- Ишь, каналья. Лет пятнадцать протекло, а память все свежа...

    -- Вы хотели о ней,-- тихо напомнил Баратынский.

    Полковник внушительно кашлянул и скосился на племянницу. Ниточка пробора так прилежно склонялась над мелькающими спицами, что казалось, они вот-вот вовлекут ее в свое стремительное движенье.

    -- Ну-с, вам, как элегику... Ульви шел тогда осьмнадцатый годок. Служил у нас в батальоне граф Толстой -- этот, известный.

    -- Американец,-- подсказал Коншин.

    -- Он и нынче-то лих, а уж тогда -- ртуть в жилах! Ну и того девку-то.

    -- Анюта! -- громко молвила полковница.

    -- Заняли мы Куопио. Мне и как раз графу Федору Иванычу поручили сменить шведский караул при тамошней тюрьме. Взошли в острог. И вдруг отделяется от толпы арестантов девица. Волоса растрепанные, взор блуждает. Бросается к злодею-поручику. Солдаты, натурально, ее удерживают; мы с графом выходим. Он бледен, кудри торчками... К счастью, на другой день перевели его в Ревель.

    -- А девушка? Почему ее заключили в острог?

    Полковник громко чмокнул занавешенными губами.

    -- А девушка, оказывается, по-не-сла. М-да... Задолго до описанных событий. И родила где-то в заброшенной риге мертвенького младенца. Ни я, ни граф, разумеется, сего не ведали. Узнали только в Куопио, увидев несчастную. Родивши, она целый месяц скрывалась. Бог весть чем кормилась. Спасибо, старуха соседка доложила. Бедняжка топиться собралась, насилушки спасли.

    Полковник зашелся грозным, бухающим кашлем.

    -- Спасли... Но в острог... В детоубийстве обвинили.

    -- Господи, совсем из "Фауста" Гётева,-- подсказал, оборачиваясь к унтеру, Коншин.

    -- Уговорил я гарнизонного начальника -- выпустили. А чрез полмесяца являюсь в тюрьму вдругорядь -- как толкнуло что. И -- на тебе! -- опять она. Дома, на хуторе, житья, вишь, не стало. Никто не разговаривает, в воскресенье в кирку не пускают: ребеночка, дескать, погубила! Так она в тюрьму, назад: лучше за решеткой, чем на свободе так маяться.

    -- Да, да, разумеется... -- подавленно прошептал унтер.

    Коншин внимательно посмотрел на него. Вольно откинутый лоб Баратынского был влажен, выпуклые глаза мерцали неподвижно.

    "Нет, он не гордец. Он романтик,-- определил капитан. -- Он слабый добряк. Но Аннет полюбила его!" Коншин вздрогнул и горестно поник головой.

    -- М-да. Отправился я к генералу. Доложил все, как есть. Старик растрогался. Приведен был пастор, отыскали соседку -- под присягой подтвердила, что младенец родился мертвенький.

    -- О господи! -- полковница вздохнула. -- На ночь этакие страхи!

    -- Бедная жертва любострастия была оправдана. И порешили мы с дражайшей супругой моей взять несчастную девку к себе. -- Полковник с грубоватой нежностью поправил чепец на макушке своей подруги. -- Смышленая оказалась. Обучили русскому.

    -- Все, как видите, завершилось миром,-- с успокоительной улыбкой заключила Лутковская. -- Но, господа, поиграемте же! Николя, сдавайте! Куда вы, Евгений Абрамович?

    -- О, спасибо, спасибо! Вы так добры,-- невпопад отвечал он, щеголевато шаркая и признательно целуя руки хозяйки. -- Но я должен к себе; каторжно голова разболелась.

    -- Это вы черемухой надышались, -- объяснил полковник. -- Я упреждал: не ставьте черемуху в комнату.

    XXXVII

    Мать написала из Москвы.

    ... Все ее разлюбили, один Ираклий нежно и подробно пишет из корпуса. Зовет в Петербург, но жить в надменном дому Петра Андреича не хочется, да и недосуг ехать в столицу: Серж блестяще выдержал экзамен в Московский университетский пансион; мальчик весьма умен и начитан, но очень нуждается в неусыпном призоре. Доходы совершенно иссякли, нечем платить проценты в Опекунский совет. Софи бука и капризуля, Левушка -- флегма, равнодушный ко всему: умри сейчас маменька, он не сразу и заметит, а заметив, и слезинки не сронит... Жизнь в Москве дешевле, нежели в Петербурге, но все же ужасно дорога... Развлечений никаких -- лишь чтенье да Апраксинский театр, невыносимо тесный и душный... И недуги, недуги -- загадочные и, как видно, неисцельные уже...

    -- и веяло неясной, как этот аромат, укоризной.

    Надо было просить отпуск -- ехать в Петербург, в Москву, хлопотать о делах, утешать, примирять. Стоя на крыльце, он еще раз перечитал посланье родительницы и, рассеянно нюхая конверт, пошел со двора. В окне полковничьей гостиной мелькнула гладкая головка. Он усмехнулся польщенно: Анюта следила за ним. Она полагает, конечно, что он взволнован письмом петербургской прелестницы. Глупенькая Аннет. Хорошенькая Анюта. Бедный Коншин...

    Розовые облака, согретые притаившимся где-то неподалеку солнцем, очарованно стояли в небе. Светлое, белое озеро осторожно шелестело в темнеющих берегах. Отсюда, с холма, оно показалось огромным и внезапным окном в небо. И он невольно остановился и даже сделал шаг назад: представилось, что вся земля начнет сейчас редеть и расступаться перед ним.

    Близилась ночь, но небо торжествовало явную победу. Мрачный гранит утесов приметно теплел в тихом упорном свете, не отбрасывающем теней. Он вспомнил: Коншин рассказывал, что в этом непрерывном, не сякнувшем даже ночью свете с изумительной быстротой развивается все живое.

    -- А душа? -- рассеянно спросил он. -- Но надо отпуск, отпуск. Петербург, Москва... Как похорошела Аннет!

    Голенастая березка выскочила на бугор, нежно прошуршала новенькой листвой. Бархатно рыхлел у ее подножья можжевельник. Он не пахнул сейчас, но внятно вообразилось ладанное благовонье, витающее здесь в жаркий день. Белесые и голубые камни высовывались меж ольховых стволов -- великаньи черепа, безглазо следящие за одиноким путником... Ему стало не по себе от внимательной неподвижности древних валунов, от странной пристальности остановившегося неба.

    -- Вечность! -- выкликнул он задорно. -- Я принадлежу тебе, но и ты -- моя!

    Он сбежал к воде и пошел домой, перескакивая с камня на камень, оступаясь и шлепая сапогами по болотистой жиже.

    -- Да, вечность... Но как похорошела Аннет! Нет -- Петербург, Петербург!

    Кто-то крикнул слева, с высоты; он вздрогнул и замер. Вздрогнула и замерла рослая черемуха, жестом безграничного отчаянья раскинувшая белые рукава.

    Он побрел дальше.

    -- Да, Петербург... Но как назвал ее полковник? Эту бедную чухонку. Эту... эту... А -- назову Эдой! И, не оглядываясь, зашагал по тугому песку. Он хотел утешить мать рассужденьями о благе, часто превратно понимаемом нами, о блаженстве души, постигшей свое предназначенье; он хотел поделиться в ответном письме своими любимыми мыслями о вечности и мгновенности всего сущего; он вспомнил, как увлекала в детстве игра, изобретенная маменькой: дуэли на цитатах, почерпнутых у знаменитых авторов,-- и начал было свое посланье- Вольтеровым изречением: "Tout vouloir est d'un fou" {Хотеть всего -- свойство глупца (франц.).}... Но ветер ударил в открытое окно, занавеска взметнулась; белый листок письма покорно порхнул со стола, беспомощно заковылял в воздухе... Он грустно рассмеялся: представилось вдруг, как летит его письмо по светлым и хмурым просторам Финляндии, над царственными площадями Петербурга, вдоль пыльного Московского тракта, выложенного тесаными бревнами... Как оно запылится, как поблекнет! Как огорчит маменьку, близоруко склонившуюся над бледною сыновней мудростью! Обидный намек и холод почудятся ей в полинялых строчках, и раздражит собственное бессилие ответить бесконечно далекому сыну чем-то столь же мудреным...

    Но ведь не вымыслил -- сам пережил он все это! Но как понять усталой маменьке его корпус, его Финляндию, его томление...

    И он написал детское письмо, в котором было нетерпение свидеться с маменькой, и перечисленье главных персонажей здешнего общества, и подробное изображение финляндской природы,-- столь полное, что он даже извинился в конце за то, что говорит об окрестной природе -- истинной и единственной своей подруге -- так же много, как дома говорил о Дельвиге. Исхудавшего Коншина можно было нынче описать кратким народным присловьем: щека щеку ест. Баратынский с жалостью глядел в опустошенное любовию и творческим энтузиазмом лицо товарища.

    -- Жизнь и опыт многое изменяют в нас -- ты согласен, Эжен?

    -- О да.

    -- Изменения сии многоразличны. Они зависят от воздуха, какой кому по жребию достался. -- Сиплый тенор капитана трагически пресекся; Николай Михайлыч прокашлялся и вздохнул протяжно. -- Но к святому, что есть в нашем сердце, равнодушен станет лишь тот, кто имел несчастие попасть в воздух, окаменяющий душу!

    В задебренных фразах капитана, как и в изящных французских периодах маменькиного посланья, внятно звучала неясная укоризна, беспомощная жалоба...

    Александра Федоровна обожала сына, страдальчески ревнуя Бубиньку к его непонятной взрослей судьбе, к его задумчивости и поэзии; капитан Коншин благоговел перед своим талантливым конфидентом и безрассудно ревновал его к Анюте.

    "Боже, но ведь я лишь любуюсь ею! Она как... как эта травка на камне, как тот дрозд! Могу ли я любить ее как женщину? Могу ли я вообще полюбить? Оледенело сердце... Но Коншин, Коншин,-- бедный товарищ, посланный мне скаредною фортуной!"

    -- Вас любят все,-- продолжал капитан, незаметно впадая в привычный тон угрюмой восторженности. -- Вас любят, но вы не замечаете любви, равно как и несчастия своего.

    -- Милый, добрый Николай Михайлыч! Благодарю, от всей души благодарю! Кстати -- как хороши твои последние стихи! Особливо это: так и просится на музыку!

    И он пропел, меланхолически покачивая головой:



    Век юный, пре-лестный,
    Друзья, про-летит;
    Нам все в под-небесной
    Изменой грозит...

    "В Петербург, в Петербург",-- думал он, жадно дыша вечерним воздухом, таким свежим после прокуренной обители Коншина. "Как он сказал, чудак? "Равнодушен станет лишь тот, кто попал в окаменяющий душу воздух". Он поэт. Маленький, но несомненный... И несомненно мое нетерпенье -- слава богу, несомненно!"

    Он долго не мог уснуть. Восторженные, отрочески выспренние мысли бродили в голове... Аннет была прелестна; он мог бы любить ее, но он не изменит дружеству с бедным капитаном, как не изменит прихотливой своей музе. Коншин заслужил счастье, он будет счастлив -- и счастье поможет ему стать поэтом подлинным... Петербург,-- о, Петербург! Слава ждет в кипучем Петербурге, слава и великая деятельность. И великолепный Петербург, и печальная маменька, и странное детство -- не состарились, не померкли в душе, а лишь примолкли, отодвинулись, терпеливо ожидая времени. И нетерпенья снова полно сердце, нимало не окаменевшее в строгом финляндском воздухе! Скорей, скорей обнять, защитить обожаемую маменьку, растормошить сонливца Антона! А маленькая Аннет прелестна, прелестна... Но, творец всемогущий, как она уже далека и мала, оставленная полетом уносящейся вперед мечты!

    XXXVIII

    Дельвиг встретил на Выборгской дороге, в Парголове. Ввалился в накренившийся возок, обдав запахом петербургской оттепели и душистого вина, ворохом одышливо выговариваемых новостей... Тройка взяла в подхват; сани, словно играя, запрыгали по ухабам -- и широко разметнулось в сырой мгле огнистое ожерелье набегающей столицы. Шлагбаум дрогнул, боднул небо, навис, точно раздумывая, опуститься иль нет.

    -- Вот наш дамоклов меч,-- болтал Дельвиг,-- вот судьба наша полосатая! Но что же ты молчишь, красота моя? Аль не рад?

    -- Рад, разумеется, рад,-- быстро смеясь, отвечал Баратынский.

    ... Снежинки, сухие и веселые, как карнавальные конфетти, мельтешили в воздухе -- и тесно было веселому воздуху, и трудно дышалось в открытых санях, поспешающих по пестрым столичным адресам.

    Рябило в глазах от заснеженных решеток и колонн, от белых платьев, взвихренных бальным водоворотом, от журнальных страниц, листаемых с мальчишеским азартом. Мелькали лица, бледные и румяные; мелькали, прыгая, бонмо -- округлые и колючие; мельтешили утра и вечера.

    В заседаниях Вольного общества он прочел тщательно перебеленные им элегии Коншина; "Век юный, прелестный" понравился -- капитан был заочно избран в сочлены славного товарищества. Собственную его поэму "Пиры" -- по причине внезапного воспаленья в горле -- огласил величавый Гнедич. Когда кривой декламатор дошел до строк:



    Друзья мои, я видел свет,
    На все взглянул я верным оком, --

    единственный его глаз замигал, словно тревожимый ярким пламенником {Факел, светильник.}, и проказник Дельвиг скорчил такую гримасу, что Евгений едва удержался от смеху... Рослый плечистый Плетнев жарко жал его руку и, сентиментально подрагивая толстыми простонародными бровями, повторял восхитившие его стихи об аи, сравниваемом с пылким и свободным умом.

    И точно из-под заснеженной земли явились отуманенные бутылки аи, и собравшиеся пили здоровье певца Финляндии Баратынского. Рылеев вспомнил изгнанника южного -- и пили за новые созданья пушкинского гения... В голове шумело; все было одинаково интересно: стихи, новая роль Семеновой, анекдот о Шаликове, опасная меланхолия устранившегося от русских дел государя... И вдруг средь этой рыхлой звездящейся пены -- выпуклая фраза, произнесенная седым осанистым хромцом Николаем Тургеневым:

    -- Самодержавие может усилить государство, но способно ли оно осчастливить народ?

    -- Деспот, сколь великодушен ни кажется он сперва, покажет себя деспотом, -- отчеканил изжелта-бледный Рылеев.

    -- Ёжели правительство не бездействует, то оно делает глупости,-- с широкой ребячливой улыбкой молвил кудрявый толстяк АлександрТургенев -- и робко оглянулся на младшего брата, словно школьник, ищущий одобренья строгого наставника.

    Дельвиг застенчиво засмеялся.

    XXXIX

    Как тиха показалась после Петербурга Москва!

    Серж, не дающий покою темной полоске над капризной губой; повзрослевшая Софи, недоверчиво улыбающаяся из-под нависшего лба глубокими глазами, и маменька, почти не постаревшая, но истонченная и словно иссякшая.

    Все были вместе. Всех он нежно чувствовал истосковавшимся сердцем -- но чувствовал будто сквозь какую-то прозрачную ткань. Он приготовился к долгому, на несколько ужинов, рассказу о своей Финляндии.

    Но Финляндия его оказалась никому не интересна. Маменьку занимало его здоровье и нынешнее петербургское общество. Левушка, пышно краснея, полюбопытствовал о нащокинских забавах, фантастические слухи о коих докатились до Москвы. Серж хрипло осведомился, не слыхать ли в столице о какой-нибудь новой революции. Евгений рассмеялся:

    -- Мало тебе Пьемонта и Сан-Доминго?

    -- Мало, -- твердо сказал Серж.

    -- Басня -- уловка рабства, -- сурово примолвил Серж.

    Евгений грустно улыбнулся и погрузился в премудрости нового пасьянса, с величайшим искусством раскладываемого маменькой. Мать сделалась мнительна и суеверна сверх всякой меры.

    -- Маман, головные боли происходят вследствие густоты крови, -- убеждал Серж,-- Тут не заговор нужен, а обыкновенные пьявки.

    -- Ah, mon pauvre garГon {Ах, мой бедный мальчик (франц.).}, -- вздохнула Александра Федоровна, улыбаясь терпеливо и раздраженно. -- Ах, я же знаю наверное! Надобно отыскать человека. Буби, сыщи ты, дружочек. -- Она снисходительно кивнула в сторону надувшегося Сержа. --Ah, est-il enfant... {Ах, какой он еще ребенок... (франц.)} Съезди, дружок. Все, все болит! Особливо зубы...

    Проезжали мимо недавно открытого доллгауза {Сумасшедший дом.} -- охряного двухэтажного дома с ложными колоннами,-- и он с неприятным самому любопытством вглядывался в строение, на вид такое мирное, даже сонное -- ни дать ни взять тихий барский особняк. Лошади, беря подъем, скользили по талому снегу и сочно лязгали копытами по булыжнику; желто-серая стена военного гошпиталя с узкими, как в крепости или тюрьме, окнами круто шла вверх; паутина ветвей мешала рассмотреть фасад с колоннами. "Храм страданья",-- подумалось ему. И вспомнились слова Туманского: "Большие мухи прорывают паутину, но мелкие гибнут от паука".

    Он терпеливо дождался, пока сухопарый кистер кончит партию в роббер с обрюзглым чиновником,-- и молча покатил с ним через всю Москву домой, страдая от запаха сала и селедки, источаемого целителем. Вежливо высадив пахучего чародея, он провел его в спальню матери. Кистер извлек из потертого баульчика желтую лошадиную челюсть, дотронулся ею до скул и подбородка Александры Федоровны -- и матушке тотчас полегчало. Она спала покойно и наутро, а потом, признательно яснея блеклыми глазами, уверяла, что ни Мудров, ни Альбиони {Знаменитые московские врачи.} ни в какое сравнение не могут идти с достославным кистером.

    Александра Федоровна не хотела, чтоб ее любимец скучал в Москве. Он съездил на бал в Благородное собрание. Там блистали три сестры Урусовы; все три чем-то напоминали Аннет Лутковскую, и в каждую хотелось влюбиться. Одна -- Евгений забыл ее имя -- на его вопрос, что она читает, отвечала: "Розовенькую книжку, а сестра -- голубенькую",-- это позабавило его от души.

    В открывшейся итальянской опере он слушал "Торвальдо и Дорлиску". Прекрасна была музыка; трогательно пела костлявая итальянка -- он не запомнил ее фамилии -- арию прощания... Но впечатленья от доллгауза, от крутой и протяжной стены военного гошпиталя, от удушливого маменькиного врачевателя пересилили. Он с притворной грустью расцеловал родных и, посулив матери скорое новое свиданье, радостно умчался в Петербург.

    XL

    митра строящегося Исаакия, казалось, важно кивала, поторапливая растянувшиеся подводы.

    Он шагал с ненужной поспешностью по прямой, как палаш, улице; ветер бил и спереди и сзади и настигал путника, в какую бы сторону тот ни двигался.

    И он думал, что на юге, у Пушкина, нынче полная весна, и поблизости от него, баловня бурливой судьбы, закипает славная горячка: князь Ипсиланти, отказавшийся от аксельбантов царского флигель-адъютанта ради жестких лавров Леонида Спартанского, отважно ввергается в воронку освободительной войны за возрождение Эллады.

    Вскипал и Петербург; торопливей сновали по мокрым тротуарам прохожие; с завистью следил он подобранный, по-походному упругий шаг гвардейцев: счастливцы! -- многим из них предстоит отправиться на выручку братьям-эллинам... А он должен возвращаться в свой скучный полк, в свою пленительную, но такую неподвижную Финляндию... Заезжим путником был он в Петербурге, с притворною деловитостью скользя мимо главных улиц и событий...

    Раздел сайта: