• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (sport.niv.ru)
  • Песков A.M.: Боратынский. Истинная повесть.
    1820г.

    ФИНЛЯНДИЯ

    Les marais finnois ont des miasmes qui analysйs chimiquement ont donnй
    des rйsultats en azot et hydrogиne bien ressemblantes а ceux du Lethй, et
    dиs lors, l'oubli s'explique tout naturellement.
    D'une lettre particuliиre *.

    * Финские болота содержат миазмы, которые в результате химического
    разложения дают азот и водород, что весьма подобно совершающемуся в Лете, и
    посему беспамятство объясняется весьма натурально. Из частного письма.
    (фр.).

    О память сердца! Батюшков

    Наблюдения погоды. Генварь 1820

    4 Воскр. утро полдень вечер -- 12№ -- 9,1№ -- 10,6№ Ю. В. пасмурно и слабый снег

    5 Пон. утро полдень вечер -- 17,1№ -- 16,5№ -- 18№ В. слабый местные облака " --" пасмурно и тонкий туман

    6 Вт. утро полдень вечер -- 22№ -- 21,8№ -- 25,4№ С. З. слабый В. очень слабый C. B. пасмурно, потом ясно тонкие местные облака ясно

    7 Середа утро полдень вечер -- 18,8№ -- 13,3№ -- 12,1№ умеренный В. умеренный Ю. В. умеренный Ю. В. местные облака пасмурно пасмурно

    8 Четверг утро полдень вечер -- 7,8№ + 0,5№ + 0,8№ умеренный Ю. В. сильный Ю. сильный Ю. умеренный пасмурно и мелкий снег пасмурно пасмурно и

    9 Пятн. утро полдень вечер -- 11,5№ -- 5,8№ -- 6,1№ Ю. З. сильный 3. сильный Ю. З. сильный дождь местные облака местные облака ясно

    Термометр Реомюра * Ветер Состояние атмосферы Такой погодой провожал Боратынского Петербург. Он был произведен в унтер-офицеры (по-старому: в сержанты) и переведен из гвардии в армию. Словом, чин ему вышел, но не офицерский.

    ** 1№ по шкале Реомюра равен 1. 25№ по шкале Цельсия.

    "По предписанию бригадного командира Его Императорского Высочества и великого князя Николая Павловича от 3-го числа сего генваря за No 15 во исполнение Высочайшей воли Его Императорского Величества переведенный из командуемого мною л-гв. Егерского полка рядовой Евгений Баратынской в Нейшлотский пехотный полк унтер-офицером с следующими об нем бумагами отправлен в оный полк".

    Нейшлотский полк квартировал в двухстах сорока верстах от Петербурга -- в Финляндии, в городе Фридрихсгаме и окрестных селениях -- там, где работники купца Суханова выламывали для Исаакиевского собора колонны из цельного гранитного камня.

    Почему именно Нейшлотский полк стал местом ссылки Боратынского -- понятно: командиром нейшлотцев был подполковник Егор Лутковский, не просто хороший человек, а, что самое главное, -- добрый родственник Боратынских. Ясно, что не император Александр и не бригадный командир великий князь Николай Павлович указали Боратынскому место в Фридрихсгаме. Это нижестоящее начальство, вследствие неких неизвестных нам ходатайств, представило Николаю Павловичу Нейшлотский полк как место высылки Боратынского, а тот удовлетворенно подписал приказ. А вероятнее всего, сам Боратынский подавал прошение о переводе туда лишь стало известно, что о скорейшем производстве его в прапорщики говорить рано. Император Александр вообще не имел обыкновения жаловать сразу офицерским чином тех, кто угодил по его повелению в солдаты (быв отдан или поступил сам -- неважно) -- для начала их делали унтерами, и уже по вторичному (через год-другой) представлению они получали прапорщицкие погоны. Другое дело -- все Боратынские могли надеяться на то, что удастся миновать унтерство. Но тщетны были надежды -- у нашего милостивого монарха насчет всех разжалованных была особенная злопамятность. Не вполне понятно другое: зачем вообще понадобилось переходить из гвардии в армию? -- Вряд ли из-за какой-нибудь новой истории. Может быть, наш милостивый монарх выразил сомнение, приличествует ли разжалованным в солдаты жить в столице, служить в гвардии, да еще нести караулы во дворце? А уж в какой именно провинции и кого отныне будет караулить новоиспеченный унтер-офицер, императору было все равно. Вряд ли он знал о родстве командира нейшлотцев и рядового лейб-егеря и уж, конечно, не мог вообразить, что Боратынский во Фридрихсгаме окажется вовсе свободен от службы, ибо от строев и караулов его вполне убережет Лутковский.


    * * *

    Итак, три дня пути -- и вы в царстве Одена, среди утесов, камней, озер, болот, мхов, суровых лесов и низких небес. Дик сей край. Леса стоят черные среди белизны: небеса завьюжены снежной пеленой, утесы, камни и прочая Финляндия -- все под снегом; сомкнутые льдом воды не отражают небес, и бор не смотрится в их зерцало.

    Петербург -- Парголово -- Белый Остров -- Выборг -- Урпола -- Пютерлакс -- Фридрихсгам -- вот ваш путь.

    Некогда Аврам Андреевич посетил эти края. Было это тридцать лет назад, во время войны со шведами. Но Боратынский не знал, что места эти могут быть освящены для него кровью сердца и памятью семьи, и эти места освящены были для него только тенью Оссиана.

    Здесь в думу важную невольно погруженный,

    Люблю воспоминать о сильных прежних дней,

    О бурной жизни их средь копий, средь мечей

    Не здесь ли некогда с победой протекли

    Сыны Оденовы, любимцы бранной славы?

    Развеял бурный ветр торжественные клики

    И все вокруг меня в глубокой тишине:

    Не слышен стук мечей, давно умолкли, бои.

    И ваши имена не пощадило время!

    Для всех один закон -- закон уничтоженья.

    Комната натоплена, в окно бьет ветер, как будто гость. Но гость нейдет, ибо неоткуда взяться в такую погоду гостю. День начинается за окном тем же, чем кончался вчерашний вечер, -- белесым и быстрым снегом, снегом, снегом. Природа везде одинакова: в Маре, в Подвойском, в Петербурге, и, где бы ни жил, снег всегда тот же. И тысячелетия пройдут, и исчезнут люди, и будет ложиться чистый снег на такой же чистый снег, и, наблюдая за ним сейчас, мы наблюдаем за тем, как бытие соединяется с небытием, земля с небесами, время с вечностью. Оттуда, из низкого квадратного окна, в упор глядит на нас ледяной взгляд белесых небес. Он пуст и всезнающ. В пространстве между этим взглядом и нашей душой нет иных преград, кроме нашей мечты. Не согреваемое мечтой, это пространство хладеет более и более с каждым порывом ветра и, забирая наше тепло, уносит его в ту вечность, которую мы видим ясно, но где нас не было и не будет. Между -- должно что-то быть. Лучше если мечта, облеченная в гармонический звук, ибо любой другой звук хотя и способен остановить для души охлаждение этого пространства между, но... но ведь и вой -- тоже способ спасения себя от леденящих небес.

    Он не любил зимы. Зима сдвигала землю и небо в единую долину; тени, несущиеся меж облак, плыли туманною толпой за окнами, вдоль улицы. Он не видал никогда прежде ни одного финляндского озера, и сейчас они были скрыты льдом и снегом, но он бежал от зимы, и в феврале 820-го года "о каменистый брег дробящиеся воды" заглушали всплески вьюги, а в марте -- "благоуханный май воскреснул на лугах". -- В самом себе блажен поэт. Парят Поэты над землею и сыплют на нее цветы.

    * * *

    Боратынский стал первым из них, кто оставил Петербург не по своей воле. В мае вылетел из Петербурга Пушкин, в августе Кюхельбекер. Один Дельвиг был неизменен; он один и остался, проводив поочередно трех певцов. События шли таким чередом.

    "Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили... с чувством долгой разлуки обняли его и надолго простились".

    Затем, в марте и апреле, в Петербурге вышел короткий скандал, имевший следствием высылку Пушкина и суливший неприятности им всем. Герой скандала -- Каразин Василий Назарьевич, харьковский дворянин, жительствующий в Петербурге. Некогда, во времена своей юности, при императоре Павле, Каразин собрался бежать за границу; был задержан; в Сибирь, однако, не попал. Едва Павла убили, Каразин представил молодому государю проект изменения всего вообще. Александр его приблизил, но ненадолго. Тогда он уехал в свою харьковскую деревню, однако после гибельного Аустерлица подал государю проект "О невмешательстве в дела Европы", за что попал на время под караул. Это была голова, созданная для учреждения благих начинаний. Формой его мышления был проект: проект оборонительной войны против Европы, проект реорганизации министерств, проект нового землепользования, проект изготовления съедобной пищи для армии, проект нового способа посадки картофеля, проект печения из дубовых желудей вкусного и здорового хлеба. В конце 819-го года Василий Назарьевич стал писать проекты по части изящной словесности. Для начала он решил соединить в одно два петербургских вольных общества -- Вольное общество любителей словесности, наук и художеств и Вольное общество любителей российской словесности, полагая, что у людей, равно пишущих прозой и стихами, не может не быть единой высшей цели.

    В обществах сих занимались, в сущности, одинаковым делом - читали друг другу стихи и прозу, а потом печатали то и другое. В том и в другом Обществах собирались тогда по большей части одни и те же сочинители, но все же Общества были разные -- с разной судьбой и подоплекой. В. О. любителей словесности, наук и художеств образовалось в незапамятные времена -- еще в начале столетия, после восшествия императора Александра. К 818-му году из первобытных членов самым действенным, не считая многоученого Востокова, остался Александр Ефимович Измайлов -- автор многих сочинений в прозе и стихах, за некоторые из коих злоумный Воейков ославил его писателем не для дам (что, разумеется, почти сущая ложь). Александр Ефимович издавал с 818-го года журнал "Благонамеренный", где печатал сочинения сотрудников своего Общества, в коем он и был теперь председатель. Дельвиг, Кюхельбекер и Боратынский, пока были вместе, часто-таки бывали на Песках, в квартире Александра Ефимовича, или в Михайловском замке, где собирались друзья словесности, наук и художеств. Тень Павла не возвращалась в замок с той поры, как здесь был удушен ее обладатель, и Общество благонамеренных чувствовало себя спокойно. Благодаря месту заседаний, Общество знали все под простым именованием -- как михайловское. В отличие от Михайловского, В. О. любителей российской словесности бытие свое исчерпывало к 820-му году неполными четыремя летами. Общество издавало журнал "Соревнователь просвещения и благотворения", отчего сочинителей, соединявших здесь свои умы, называли просто соревнователями. Впрочем, оба Общества были взаимоперетекающими.

    Многие из нынешних соревнователей (Дельвиг и Кюхельбекер в их числе) были прежде приняты Александром Ефимовичем в михайловское общество и только впоследствии все чаще приходили по понедельникам к соревнователям, и все реже по четвергам в Михайловский дворец.

    Боратынский был принят в число соревнователей заочно: через полмесяца после отъезда из Петербурга -- 26-го генваря.

    * * *

    Президентом республики любителей российской словесности был Глинка -- Федор Николаевич. Как и некоторые прочие соревнователи, он состоял в Союзе благоденствия, и, благодаря такому обстоятельству, у нас с той поры всякое явное общество считается лишь видимым миру обликом общества тайного. Как ни судить, а любопытство к политике и несколько двусмысленная свобода вдохновения по понедельникам парили в умах соревнователей. Впрочем...

    Скажите нам, кто это говорит: "Весьма дурная политика та, которая исправляет законами то, что должно исправить нравами"? А это: "Просвещая всех насчет их обязанностей... примирить и согласить все сословия, чины и племена в государстве и... стремиться единодушно к цели правительства: благу общему...; споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим Творцом предназначена..."?

    В том и дело -- кто и когда говорит, ибо всякому слову свое место : первое речет в 767-м году государыня Екатерина, второе -- в 818-м -- молодые и не очень молодые люди в одной рукописной и тайной книге. Вопрос в том -- как нравы править и что есть благо общее? Предположим, вы совпадете в мнении с правительством относительно блага общего. Но, во-первых, как сказал некогда адмирал Шишков, у нас нет правительства. Во-вторых, если вы станете блага добиваться, не будучи уполномочены государем, он немедленно (и тут уже неважно, кто именно он) поймет это как неразумие сына и определит, что неразумие погубляет пути ко благу общему. И упаси бог увидеть ему в вашей этой запальчивой мечте фронду или браваду. А коль фронда или бравада были на самом деле -- у милосердого родителя народов припасена розга (в нравственном смысле, по преимуществу). Или даже так: вы можете не быть ни либералистом, ни фрондером, ни членом никаких союзов, ни мастером никакой из лож. Пишите только элегии и послания к друзьям:

    Ты помнишь ли те дни, когда рука с рукой,

    Пылая жаждой сладострастья,

    Мы жизни вверились и общею тропой

    Помчались за мечтою счастья?

    Или:

    Помнишь, Евгений, ту шумную ночь (и она улетела),

    Когда мы с Амуром и Вакхом

    Тихо, но смело прокралися в терем Лилеты?

    И что же! -- Вам немедленно припишут разврат, а следственно, вольнодумство. Помните, как во время оно писали об иных строках Карамзина? -- "Не в языке, а в самых чувствованиях заблуждение. Я вижу в сих стихах чрезмерного поблажателя чувственности и непозволенной слабости... сладострастие оправдывать законами природы, как будто в первые годы золотого века! Для меня сноснее бы было видеть ошибки в слоге, нежели в красоте оного кроющиеся ложные правила и опасные умствования" *. * А Ныне и сам Карамзин недоволен поэмкой (так он говорит) молодого Пушкина ("Руслан и Людмила"), а Иван Иванович Дмитриев в московском английском клубе язвительствует, что мать дочери велит на сказку эту плюнуть.

    Все дело, видимо, в том, что как сам же Карамзин прозорливо написал: "Законы осуждают предмет моей любви". Законы -- приличий большого света или книгопечатания -- не все ли равно? -- а предмет любви -- уже не в том смысле, как изначально у Карамзина, а вообще предмет любви -- Лилета ли, Оленька ли с Крюкова канала, Муза ли, Вольность ли святая. Неважно, каков предмет и какой именно закон его осуждает: важно, что осуждает. И Лилета -- предосудительная вольность, и слепая чернь, благоговей! -- разврат, и вообще, раз -- сладострастье, значит, уже -- на опасном распутий и повреждение в умах, ибо слово за слово, и уже: власть тиранов задрожала и кинжала Зандова везде достоин он. Бунт, словом, Такая логика.

    Довести эту логику до ума правительства (государя) есть тьма охотников . Одни из них составляют свои секретные записки по плану, заранее утвержденному в департаменте Кочубея, другие -- подвигнутые исключительно силой собственного одушевления.

    В числе последних был Василий Назарьевич Каразин, не растративший в своих харьковских владениях энергию прожектерства. Мудрый Глинка, на протяжении многих лет искусно управлявший Милорадовичем, проглядел Каразина, и в конце 819-го года тот стал вице-президентом соревнователей. Ненадолго, правда, но скорость в своей деятельности Каразин развивал такую, что, как и прежде бывало, остановила его только крепость.

    Мы не будем пересказывать то, что и без нас известно о происходившем в заседаниях соревнователей из-за Каразина, -- то, какую речь он прочитал 1 марта, как разделились мнения по поводу этой речи, как Михайло Загоскин настаивал, вослед Каразину, что нельзя терпеть, чтобы в журнале, издаваемом не частным человеком, но целым обществом, раздавалась хвала пьянству, неге и сладострастию, как 15 марта Глинка, Дельвиг, Кюхельбекер, Греч, Плетнев и прочие, узнавшие, что Каразин препроводил копию своей речи министру внутренних дел, высказались в том смысле, что Обществу нанесено оскорбление, а Каразин, и вместе с ним Цертелев, Федоров, Анастасевич и еще некоторые с ними оставили заседание, как вместо Каразина вице-президентом был избран добрейший Александр Ефимович Измайлов, как затем бурлило Общество соревнователей... Пересказ не передаст того кипения страстей, какое бывает от споров о целях изящной словесности, особенно когда охотники замечают в ней вред общему благу государства.

    "Не удивляюсь, что своевольные и развращенные правительства, признавая так называемые либеральные начала за истину, ищут скрывать их от народа, дабы продолжать господствовать. Но христианская монархическая система не только не должна быть тайною для кого бы то ни было (не исключая последней черни), но она должна быть велегласно проповедуема на улицах, на площадях, в церквах, на всех народных сборищах. Должно вразумлять народ, должно показывать ему очевидно, ощутительно сходство сей истины с природою, с необходимым положением вещей в мире и обстоятельств общества, наконец с религиею. Делается ли у нас это?.. К сожалению, совсем нет; а делается противное. Боятся дать повод рассуждать о взаимных отношениях правительства и народа. Полиция с жезлом в руках, цензуры, духовная и гражданская, с затворами для слов и мыслей, поставлены на страже, чтоб не прокралась в народ какая-либо черта сей благодетельной системы, успокоивающей все возможные волнения умов...

    На свете невозможно быть всем равным. И Бог нас таковыми не производит. Одним дает он больше силы, другим больше здоровья или ума... Звезда звезды, лист листа больше или меньше... Следовательно, между человеками на земле непременно надобно, чтоб были старшие и младшие, богатые и бедные, начальники и подчиненные... Начальники бывают природные, определяемые высшею властью и выбранные самими подчиненными. Бог учредил так, что первые из них, то есть природные, по наследству суть лучшие из всех... Гордости и жадности бывает меньше в родимых начальниках... Благородное наше юношество и народ, который (сказав в переносном смысле) также выходит уже из детского возраста, стоят в настоящее время на самом опасном распутий...

    Дух развратной вольности более и более заражает все состояния. Прошедшим летом на дороге из Украины и здесь в Петербурге я слышал от самых простых рабочих людей такие разговоры о природном равенстве и прочее, что я изумился: "Полно-де уже терпеть, пора бы с господами и конец сделать". Самые дворяне, возвратившиеся из чужих краев с войском, привезли начала, противные собственным их пользам и спокойствию государства. Молодые люди первых фамилий восхищаются французскою вольностию и не скрывают своего желания ввести ее в своем отечестве... В самом лицее Царскосельском государь воспитывает себе и отечеству недоброжелателей... Говорят, что один из них, Пушкин, по высочайшему повелению секретно наказан. Но из воспитанников более или менее есть почти всякий Пушкин, и все они связаны каким-то подозрительным союзом, похожим на масонство, некоторые же и в действительные ложи поступили. Пажеский корпус едва ли с сей стороны не походит на лицей". (Определенно Василий Назарьевич имел дар провидения, ибо не прошло и полутора месяцев, как в Пажеском корпусе случился бунт квилков.) Василий Назарьевич тянул правую руку с пером к чернильнице, глазами щурясь на нагорающие свечи, а мысленным взором проницая истинные источники подозрительного союза: "Все это взятое вместе неоднократно рождало во мне мысль, что какая-нибудь невидимая рука движет внутри отечества нашего погибельнейшими для него пружинами, что они в самой тесной связи с нынешними заграничными делами и что, может быть, два или три лица, имеющие решительный доступ к государю и могущие сами быть действующими, не что иное, как жалкие только орудия... Стоит только вспомнить Францию и ужасное влияние, которое имели на нее тайные общества".

    А дальше -- дальше Василий Назарьевич уже не мог остановиться и, забывая о всяких там point d'honneur *, вопрошал: "Кто сочинители карикатур или эпиграмм, каковые, например, на двуглавого орла, на Стурдзу, в которой высочайшее лицо названо весьма непристойно и пр. Это лицейские питомцы!..

    * Принцип чести (фр.).

    Какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность написал презельную оду, где досталось фамилии Романовых вообще, а государь Александр назван кочующим деспотом...

    Вот, между прочим, эпиграмма Пушкина, которую, восхищаясь, Греч, и пересказывая свой у него пир с другими подобными, мне пересказал. Она сочинена на известного кн. Стурдзу.

    Холоп венчанного солдата, Достойный славы Герострата Иль смерти шмерца Коцебу, А впрочем, мать твою... (в рифму). К чему мы идем?.."

    * * *

    Василий Назарович запечатал свои размышления и разборы в пакет, дождался, пока кончится Пасха и возобновятся присутственные дни в министерствах, и в последний день марта отправил свои труды к министру внутренних дел -- графу Кочубею: для ознакомления с ними государя. А незадолго пред тем, как Василий Назарьевич прозревал сквозь свечное пламя истину о тайных и явных союзах, в одной из комнат мезонина Благородного пансиона, Кюхельбекер сочинял своих "Поэтов". Кюхельбекер не знал, не ведал, что именно напишет Каразин Кочубею. Но недаром же словечко союз было в те годы так же на языке, как -- конституция и общество, причем на языке у всех: священный союз, союз благоденствия, союз истинных и верных сынов отечества, союз -- свободный, радостный и гордый, союз -- вольнодумный и развратный, союз -- подозрительный и опасный.

    Словом, не Кюхельбекер придумал, как назвать их всех, -- кому судьба уготовила долгую, а для иных и вечную разлуку. Собственно, сам союз поэтов к этой поре уже был разъединен: Боратынский уже унывал в Финляндии. Но есть в бытии нечто невидимое -- что связует поэтов независимо от того, сколь далеко они друг от друга, -- во Фридрихсгаме, в Кишиневе, в Динабурге, в крепости, в деревне, -- и, разбросанные по миру, они все равно будут знать, что там -- в Москве, в Михайловском, в Варшаве, в Одессе есть те, с кем единый пламень их волнует.

    В марте 820-го года, когда во Фридрихсгаме мели последние зимние метели, а в Петербурге пошел лед, все они незримо перешли ту границу жизни, когда становится ясно, что, хотя жить -- еще долго, но и -- многое было, став преданием и историей. Помнишь, Евгений?.. -- Ты помнишь ли те дни?.. -- Ты помнишь ли, в какой печальный срок?.. -- Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой боролся я?..

    * * *

    22-го марта соревнователи, собравшиеся уже без оскорбленного ими Каразина, слушали и одобрили Кюхелевых "Поэтов", постановив печатать их в ближайшем, 4-м нумере "Соревнователя". Пока набирали, пока печатали, и Пушкина уже не было в Петербурге -- благодаря размышлениям Василия Назарьевича Каразина. Сначала государь посомневался, не сам ли Каразин сочинил те эпиграммы, затем велел ему достать копии (с рифмами), затем Милорадович вызвал к себе Пушкина, а к Пушкину в его отсутствие подослали шпиона. За Пушкина просил Глинка, заступался Карамзин, хлопотал Тургенев (Александр Иванович), -- слава богу, кончилось не Соловками, и не ссылкой даже, а, как и в истории с Боратынским, -- переводом по службе (ибо Пушкин как бы служил) : в Бессарабию. 6-го мая Дельвиг и Павел Яковлев проводили его коляску до Царского Села, где и расстались на годы.

    А Василий Назарьевич, пораженный тем, что его ода осознанному подначалию вызвала только интерес к эпиграммам Пушкина, хотел было сгоряча навеки забыть о проектах государственного переустройства ("Боже мой!.. Как! Почти невероятно! Печальная и праведная картина о положении государства только и произвела!.. Лучше их совсем оставить: да идут во страшение судьбе их ожидающей; и думать только о спасении своего семейства во время грозно"). Но тут настал май, случился страшный пожар в Царском Селе (горели Екатерининский Дворец и лицей); в Пажеском корпусе начался бунт квилков, и в довершение вышли из печати новые номера "Соревнователя" и "Невского зрителя", где, несмотря ни на что, снова в полном союзе были вместе те же памятные Каразину лица.

    Пожары и бунты и так-то, в любое время, будоражат предчувствия, а когда они следуют -- одно за другим, сквозь дым и топот настороженному воображению видится распад. Василий Назарьевич, нарушив слово, данное себе, собрал опасные журналы и, положив их в пакет, отправил Кочубею:

    4-го июня.

    Сиятельнейший Граф, Милостивый Государь!

    Я очень сожалел, что не мог иметь лестной для меня чести видеть Ваше сиятельство в последний раз: я хотел было показать места в нескольких нумерах наших журналов, имеющие отношение к высылке Пушкина: дабы более уверить Вас, сиятельнейший граф, что я не сказал ничего лишнего в бумаге моей 31-го марта. Безумная эта молодежь хочет блеснуть своим неуважением правительства.

    В IV No "Соревнователя" на стр. 70-й Кюхельбекер, взяв эпиграфом из Жуковского :

    И им * не разорвать венка,

    Который взяло дарованье!..

    "Поэты", но цель ее очень видна из многих мест, например:

    В руке суровой Ювенала

    Злодеям грозный бич свистит

    И краску гонит с их ланит,

    И власть тиранов задрожала! (стр. 76)

    О Дельвиг, Дельвиг! что гоненья?

    Бессмертие равно удел

    И смелых, вдохновенных дел

    И сладостного песнопенья! --

    Так! не умрет и наш союз,

    Свободный, радостный и гордый

    И в счастьи и в несчастьи твердый,

    Союз любимцев вечных муз!

    О вы, мой Дельвиг, мой Евгений! (Баратынский)

    С рассвета ваших тихих дней

    Вас полюбил небесный Гений!

    И ты, наш юный Корифей,

    Певец любви, певец Руслана! (Пушкин)

    Что для тебя шипенье змей,

    Что крик и филина и врана?

    *Т. е. государю, министру и так далее! (Примечание Каразина.)

    ** Кюхельбекер, изливая приватно свое неудовольствие, называл государя Тибеpием... В чете наимилосерднейшей нашел Тиберия -- безумец! (Примечание Каразина.)

    В No IV "Невского зрителя" Пушкин прощается с Кюхельбекером. Между прочим...

    Прости... где б ни был я: в огне ли смертной битвы

    При мирных ли брегах родимого ручья

    Святому братству верен я!

    Сия пьеса, которую Ваше сиятельство найдете на стр. 66-й упомянутого журнала, чтобы отвратить внимание цензуры, подписана якобы 9-м июня 1817-го года.

    Нравственность этого святого братства и союза (о котором я предварял) Вы изволите увидеть из других NoNo, при сем приложенных: как то из "Благонамеренного", страницы 142-й, в пьесе Баратынского "Прощанье", из "Невского зрителя", книжки III, стр. 56-й, "Послание" *, --"-- --"-- --"-- IV, стр. 63-й, "К Прелестнице" **.

    * "Послание к барону Дельвигу" Боратынского.

    ** Соч. А. С. Пушкина.

    Чтобы не утомлять Ваше сиятельство более сими вздорами, вообразите, что все это пишут и печатают бесстыдно не развратники, запечатленные уже общим мнением, но молодые люди, едва вышедшие из царских училищ, и подумайте о следствиях такого воспитания! Я на это, на это только ищу обратить внимание Ваше.

    При сем же письме, сиятельнейший граф, прилагаю четвертую тетрадь мою. Сделайте милость, поднесите ее также, как и первые (в ожидании разрешения по сему предмету). Осмеливаюсь повторить, что сверх исполнения долга сына отечества, каковым я хочу жить и умереть вопреки общей трусости и разврата, единственная цель моя быть употребленным по департаменту, который я предполагаю необходимым и который поручениями Лавровым, Фон-Фокам и Германам никоим образом заменен быть не может!

    Простите, Ваше сиятельство, преданнейшего Вам вечно Василия Каразина.

    P. S. Книжки не мои: я их взял на время. Почему не забудьте, сиятельнейший граф, мне их приказать доставить обратно за печатью.


    * * *

    Приложение к записке г-на Каразина.

    ПРОЩАНИЕ (Из "Благонамеренного", книжка VII, за 1819-й год)

    Простите, милые досуги

    Разгульной юности моей,

    Простите! вяну в утро дней!

    Не мне стезею потаенной,

    В ночь молчаливую, тишком,

    Младую деву под плащом

    Вести в альков уединенный --

    Бежит изменница любовь!

    Светильник дней моих бледнеет,

    Ее дыханье не согреет

    Мою хладеющую кровь.

    Следы печалей, изнуренья

    Приметит в страждущем она.

    Не смейтесь, девы наслажденья:

    И ваша скроется весна,

    И вам пленять не долго взоры

    Младою пышной красотой;

    За что ж в болезни роковой

    Я слышу горькие укоры?

    Я прежде бодр и весел был, --

    Зачем печального бежите?

    Он сколько мог любви служил.

    ПОСЛАНИЕ К БАРОНУ ДЕЛЬВИГУ (Из "Невского зрителя", книжка III, за 1820-й год, стр. 56)

    Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой,

    Товарищ радостей минувших,

    Мечтой веселою мелькнувших?

    Ужель душе твоей так скоро чуждым стал

    Друг отлученный, друг далекой,

    На финских берегах, между пустынных скал,

    Где ты, о Дельвиг мой! ужель минувших дней

    Лишь мне чувствительна утрата,

    Ужель не ищешь ты в кругу своих друзей

    Судьбой отторженного брата?

    Пылая жаждой сладострастья,

    Мы жизни вверились и общею тропой

    Помчались за мечтою счастья?

    "Что в славе? что в молве? на время жизнь дана!"

    И весело в струях блестящего вина

    Забвенье сладостное пили.

    И вот сгустилась ночь, и все в глубоком сне!

    Лишь дышит влажная прохлада,

    Дианы бледная лампада.

    С улыбкой будит нас малютка Купидон. --

    Пусть дремлет труженик усталый!

    "Проснитесь, юноши! Для вас ли, -- шепчет он, --

    Смотрите : видите ль, покинув ложе сна,

    Перед окном, полуодета,

    С тоскою страстною не вас ли ждет она,

    Не вас ли ждет моя Лилета?"

    Счастлив, кто легкою рукою

    Весной умел срывать весенние цветы

    И в мире жил с самим собою;

    Кто пренебрег судом завистливых и злых

    За царства не отдаст покоя сладкий миг

    Иль наслажденья миг крилатый!

    Давно румяный Феб прогнал ночную тень,

    Давно проснулися заботы, --

    На ложе неги и дремоты.

    И Лила спит еще; любовию горят

    Младые, свежие ланиты,

    И, мнится, поцелуй сквозь тонкий сон манят

    И где же дом утех? где чаш веселый стук?

    Забыт друзьями друг заочный,

    Исчезли радости, как в вихре слабый звук,

    Как блеск зарницы полуночной!

    Пою в тоске уединенной,

    И воды чуждые шумят у ног моих,

    И брег не видим отдаленный.

    (Впрочем, июньская депеша Каразина Кочубею не имела последствий, да и Василию Назарьевичу уже была уготована участь изгнанника: после новых розысканий о тайных союзах он был оклеветан, посажен в крепость и затем выслан из Петербурга.)


    А Боратынский сошелся во Фридрихсгаме с Коншиным. Он стал для Коншина тем, кем для него самого стал год назад Дельвиг, и получилось так, что, как бы благодаря Боратынскому, Коншин сам начал сочинять, одно время сделавшись почти его поэтической тенью. Между тем Коншин был на семь лет старше Боратынского. Зимой 820-го года он был штабс-капитаном Нейшлотского полка, под его началом находилась рота, и он уже мыслил о выгодной отставке.

    Писем Боратынского и писем к Боратынскому за 820-й год не сохранилось ни одного, и мы должны быть премного признательны Коншину за то, что двадцать пять лет спустя, уже в бытность директором тверских училищ, он сел за стол и набросал в общих чертах то, что помнил о временах своей службы в Финляндии и о Боратынском, в частности. Вспомнившегося оказалось немного. Но спасибо и за то.

    Вот собственные слова доброго штабс-капитана: "... Я пишу просто запросто мои воспоминания об нем, как о друге и сослуживце.

    Хочу начать с того, что объясню, какой судьбой мы столкнулись с Боратынским в Финляндии.

    В 1811 году я служил прапорщиком в конной артиллерии. Пока продолжалась последняя великая лихорадка Европы с XII до XV года включительно, естественно, продолжались и блистательные надежды всех прапорщиков. Однако же мир Европы застал меня в этом же чине, но уже больным и сердитым. В 1818 году я вышел в отставку поручиком и целый год придумывал, что делать с своей персоной. Жар головы простыл, я решился вступить в гражданскую службу; но как неучам чин коллежского асессора не давался, то предварительно решился, поправ всякую гордыню, идти в армейскую пехоту, стоящую в Финляндии (где от скуки множество шло в отставку и потому производство было скорое) и дослужиться во фронте до этого заповедного чина. По этому-то плану, сделав в 1819 году первый шаг, я сошелся с Боратынским в Нейшлотском пехотинском полку, куда он поступил унтер-офицером из гвардии, вслед за мной. Скучный формуляр мой больше не потревожит читателя. Осенью * командир нашего полка, полковник Лутковский **, получил извещение от родных об определении к нам Боратынского.

    Я узнал, что он сын известного благородной добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека взысканного особенною милостию императора Павла ***, что он был сначала в Пажеском корпусе, но отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование дома, и принят был рядовым в лейб-егерьский полк.

    Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание, называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце. Я с нетерпением ждал его.

    Мы стояли в Фридрихсгаме.

    В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский ****.

    * Если память не изменила Коншину, то, значит, действительно, определение Боратынского в Нейшлотский полк было подготовлено задолго до нового, 1820-го года.

    ** Лутковский в ту пору был еще подполковником, В полковники он произведен осенью 1821-го.

    *** На днях меня посетил один старичок полковник из так называемых Гатчинских, к слову о генерале Боратынском. -- "Говорят, что у него сердце было доброе", -- сказал я. -- "Не доброе, сударь, -- отвечал мне браво ветеран, -- а ангельское!" (примечание Коншина).

    Легко представить себе положение молодого человека, принадлежащего по рождению и связям к так называемой везде высшей аристократии, человека, получившего личную известность, и вдруг из круга блестящей столичной молодежи брошенного в пехотный армейский полк, как на дикий остров. В первом столкновении с отысканными на этом острове людьми едва ли не был бы кто столь же молчалив и серьезен, как Боратынский.

    Лутковский нас свел; мы разговорились сначала про Петербург, про театр, про лицей и Пушкина, и наконец про литературу. Лицо Боратынского оживлялось поминутно, он обрадовался, что и здесь можно разделить себя, помечтать и поболтать. Часа через два, переговоря и то и другое, мы дружно обнялись. Боратынский преобразился: он сделался мил, блестящ, прекрасен, а я из армейского франтика стал, по словам его, кладом, который для себя нашел. Верстах в 15 от Фридрихсгама в пустынной каменистой дичи раскинуты казармы Ликоловские, где стояла рота, мне данная. Боратынский стал часто навещать меня и наконец разделял часто пополам свое время между трудами литературными и поездками сюда. Скоро образовалась между нами литературная дружба; его муза говорила со мной; он привез мне свой Добрый совет, эпикурейскую шутку, оконченную так :

    Будь дружен с Музою моею,

    Оставим мудрость мудрецам;

    Когда шутить мы можем с нею.

    Связь наша скреплялась с каждым новым свиданием. Скоро Фридрихсгам ему наскучил; я выпросил его к себе в роту, мы поселились вместе и с этих пор в продолжение четырех лет, то есть всей нашей финляндской службы, почти не расставались. Время текло. Милого поэта скоро все узнали и оценили. Вне родины, в безлюдной стороне, общество полков сплочено теснее. Мы имели множество прекрасных товарищей, детей финляндского дворянства, жили дружно, скучали дружно, а по зимам танцевали и играли в бостон: и вдруг в этом кругу явился Боратынский, предшествоваемый прекрасною молвою, сопровождаемый гармоническою Музою, юноша с обольстительной грациозностью, которой не изменял никогда, с незлобием ребенка, с душой благовоспитанной, девственной, и, по положению своему, с правом на участие и покровительство. Наши старшины полюбили его как сына, круг просвещенный, и потому господствовавший, назвал его братом, а толпа, в должном расстоянии, окружила его уважением. Чувство к нему походило на любовь, со всей ее заботливостью, приязнь к поэту перешла даже в ряды полка: усатые служивые с почтительным радушием ему кланялись, не зная ни рода его, ни чина, зная лишь одно, что он нечто, принадлежащее к полковому штабу, и что он Евгений Абрамович.

    Не умолчу и о себе; мне было в это время лет 25, Боратынскому, как думаю, 21 год *. С его приездом в нашу пустыню мне показалось, что ангел слетел с неба, усладить для меня скуку и освежить меня. Сближение с поэтом и его ко мне привязанность украсили для меня Финляндию чем-то поэтическим, казалось, что мертвое это тело получило душу. К счастью, служба от этого пострадать не могла: есть теперь один благородный финляндец, генерал, командующий которой-то из гвардейских бригад, он был это время моим поручиком, и потому рота наша была одна из первых, несмотря на то, что я глядел на нее сквозь какую-то волшебную призму. Как свежо в сердечной памяти это время. В Финляндии, в этой пустыне, где есть небо, но нет земли, а вместо ее какие-то развалины, утесы и водопады, был уголок, блиставший раем, уголок Европейской образованности и поэзии.

    * KB : Коншину было в 820-м году 27 лет, Боратынскому -- 20.

    через деревни, когда-то оставленные и окаменелые. Дорога пустая, ни встречи, ни жизни по сторонам, и вдруг вы усматриваете направо и налево одноэтажные длинные, длинные постройки: это Ликоловские казармы.

    * Описка Коншина: 1820-го года.

    Одна из них ярко освещена: милости просим остановиться, войти и полюбоваться тому, как у нас весело... Вот командир нашего полка Лутковский, впоследствии один из храбрых генералов, отличившихся на штурме Варшавы, в ней и умерший: тип великана, богатыря, готового на приступ как на бал; беззаботного ребенка душой. Между тысячами странностей, он бреет густоволосую голову, и носит турецкую феску, послушайте похождения его молодецкой жизни, романтических рассказов о Молдавии, о Польше, о немцах... Вот полковник Хлуденев, бывший позднее командиром Белозерского полка, взлетевший на воздух с одного из редутов Варшавских. Это отпечаток старого русского характера: барин, хлебосол, правдолюб и товарищ; обстрелянный в битвах, строгий по службе, но привлекательный в обращении с молодежью... Вот блестящий, остроумный Комнено, русский потомок греческих императоров, умерший лейб-гренадерским капитаном, моривший со смеху даже нашего ветерана графа Штейнгейля, начальника Финляндии... Вот барон Клеркер, аристократ края, в то время благовоспитанное дитя, внук шведского генерала-аншефа, отстаивавшего от русских Финляндию... Здесь огненный швед Эссен, служивший потом в л. г. Финляндском полку, постоянно рассеянный и углубленный в науку военного искусства, -- это три пажа, старые товарищи Боратынского. К этому кругу с гордостью принадлежали все финляндцы, носившие нейшлотские мундиры, Аммонт, теперь бригадный генерал, Рамсай, нынешний губернатор в Финляндии, Левстрем, потом полковник, подле которого убит Хлуденев, Брун и многие другие. Кроме их, вы иногда могли встретить здесь и нашего храброго бригадного начальника генерала Ридингера, старинного гвардейца, память которого будет нам до смерти любезною. Среди всего этого видите ли юношу, грациозного, как камергер, высокого, стройного, с открытым большим лбом, через который небрежно перекинуты длинные черные волосы; он один только во фраке посреди мундиров, право на этот запрещенный фрак дало ему несчастье: это Боратынский. Заезжий путешественник удивился бы разнообразию и жизни этого круга друзей в далекой -на севере деревянной казарме, полузанесенной снегами финскими. В этом-то кругу Боратынский читал свою первую финляндскую поэзию.

    Я помню один зимний вечер, на дворе была буря; внимающее молчание окружало нашего Скальда, когда он, восторженный, читал нам на торжественный распев, по манере, изученной у Гнедича, взятой от греков, принятой и Пушкиным и всеми знаменитостями того времени, -- когда он пропел нам свой гимн к Финляндии:

    В свои расселины вы приняли певца,

    Земли ледяного венца

    Богатыри сторожевые.

    Он с лирой между вас. Поклон его! Поклон

    Громадам миру современным!

    Во все годины неизменным и пр.

    Этот час памятен. Один из нас тогда заметил, что тени Одена и богатырей его слетели слушать эту песнь и стучали к нам в окна метелью, приветствуя поэта. Скоро за этим мы услышали здесь же послание к Дельвигу, любимцу души его, привязанность к которому питал, как страсть. Прочитанные в уголку снежной Финляндии, громко отразились эхом в П. Бурге четыре последние стиха этого послания и нашли сочувствие к милому юноше во всем, что чувствовало:

    И я, певец утех, пою утрату их,

    И вкруг меня скалы суровы,

    И на ногах моих оковы!

    Петербург ему откликнулся и участием и уважением: в ответ на эти первые произведения С. -П. Бургское Вольное Общество Любителей Российской Словесности прислало поэту диплом на звание члена своего. Настала весна..."

    * * *

    (И в апреле Боратынский, кажется, успел слетать ненадолго в Петербург. Осталась даже запись в журнале соревнователей за 820-й год о том, что 19-го апреля он был в собрании общества и что в тот день была читана "Финляндия". Но никаких иных следов его тогдашнего пребывания в Петербурге -- нет. Быть может, он оказался здесь проездом, предузнав кончину Богдана Андреевича? -- тот умер 23-го апреля в Москве.)

    * * *

    "... Настала весна. Засыпанный снегами скелет Финляндии встал в каменной торжественности и поразил поэта своим диким великолепием. Снега, обратясь в воду, сбежали быстро в трещины скал; в месяц все было уже сухо, и смолистый лес благоухал на ярком солнце. Мы выступили в лагерь, в Вильманстранд, город, полный воспоминаний: тут дрались русские при Петре; недалеко от гласиса стоит верста, исстрелянная пулями старого времени, и как драгоценность охраняемая; самое имя города звучит от какой-то давней были: Will-man Strand значит дикого человека берег. Боратынскому понравились и оставленные валы крепости, и ее воспоминания, и новизна походной жизни, и картина лагеря -- полотняного города, выросшего на пустынных берегах Сайма. Он сознавался, что в жизни еще не имел такого поэтического лета, что чувствует себя как бы перенесенным в мир баснословной старины с его колоссальными размерами и силы и страсти.

    стоял поэт над оглушающей пропастью, скрестя руки на груди. Кто не прочитал с наслаждением стихов, выразивших чувство, владевшее им на скалах Иматры:

    ... Зачем с безумным ожиданьем,

    К тебе прислушиваюсь я?

    Зачем трепещет грудь моя

    Каким-то вещим трепетаньем?..

    Над дымной бездною твоею

    И мнится, сердцем разумею

    Речь безглагольную твою!.."

    * * *

    Здесь снова придется прервать славного штабс-капитана, чтобы напомнить читателю, как выглядит водопад, -- с помощью другого очевидца: "Тропинка, ведущая к водопаду, извивается по густому дикому лесу... По мере приближения нашего к водопаду, его шум и гул все усиливались и наконец дошли до того, что мы не могли расслышать друг друга; несколько минут мы продолжали продвигаться вперед молча, среди оглушительного и вместе упоительного шума... и вдруг очутились на краю острых скал, окаймляющих Иматру!.. Представьте себе широкую, очень широкую реку, то быстро, то тихо текущую, и вдруг эта река суживается на третью часть своей ширины серыми, седыми утесами, торчащими с боков ее, и, стесненная ими, низвергается по скалистому крутому скату на пространстве 70 сажен в длину. Тут, встречая препятствия от различной формы камней, она бьется о них, бешено клубится, кидается в стороны и, пенясь и дробясь о боковые утесы, обдает их брызгами мельчайшей водяной пыли, которыми покрывает, как легчайшим туманом, ее берега. Но, с окончанием склона, оканчиваются ее неистовства: она опять разливается в огромное круглое озеро, окаймленное живописным лесом, течет тихо, лениво, как бы усталая; на ней не видно ни волнения, ни малейшей зыби. -- При своем грандиозном падении она обтачивает мелкие камешки в разные фантастические фигуры, похожие на зверей, птиц, часы, табакерки и проч. ... На некоторых береговых камнях написаны были разные имена, и одно из них было милое и нам всем знакомое Евгения Абрамовича Баратынского".

    * * *

    "... И мнится, сердцем разумею

    Речь безглагольную твою!

    Боратынскому оставалось увидеть открытое море, и потому осенью поехали мы в Роченсальм. Погода была ветреная, и когда мы взобрались на прибрежные скалы, море играло во всей красоте своей. Прекрасно, -- воскликнул поэт и умолк. Я оставил его, удалясь в сторону. Он сел при подошве огромной башни маяка и долго любовался на торжественное явление.

    Если вы будете в пустынном Роченсальме, подойдите к маяку, поклонитесь месту, где творческая природа, играя необъятной бездной, создавала бурю в груди поэта, стихотворение, полное думы и чувства:

    ... Кто, возмутив природы чин,

    Не тот ли злобный дух, геены властелин,

    Что по вселенной розлил горе,

    Что человека подчинил

    Желаньям, немощи, страстям и разрушенью

    Все силы, данные творенью!

    ... Когда придет желанное мгновенье,

    Когда волнам твоим я вверюсь, океан?

    Но знай, красой далеких стран

    Под небом лучшим обрести

    Я лучшей доли не сумею;

    Вновь не смогу душой моею

    В краю цветущем расцвести!

    не знавал человека более привязанного к месту своего рождения; он, как швейцарец, просто одержим был этой, почти неизвестной у нас болезнью, которую французы называют mal du pays **. Питая надежду на скорое производство в офицеры, он обнаруживал смело перед нами желание тотчас же оставить службу и поселиться дома.

    * Меньше, чем год, -- месяцев восемь.

    ** Тоска по родине (фр.).

    Стихотворение, написанное им во время осенних дождей и дорожных сборов, посвящено Родине, оно дышит стремлением к жизни уединенной, дельной, человеческой.

    -- В кругу семьи своей, -- говорит он, -- я буду издали глядеть на бури света.

    до офицерства долее года. Участие, какое в нем приняли все власти, с нижних до высших, его благородная чистая жизнь и высокое личное достоинство поддерживали нас в этой вере. Почти убежденный в том, что не воротится в Финляндию, он обратил к ней прощальную песнь свою, грустную, как осеннее небо, над ним тяготевшее:

    Прощай, отчизна непогоды,

    Печальная страна,

    Где мрачен вид нагой природы,

    Безжизненна весна...

    Враждебною судьбой,

    Изнемогал без укоризны

    Изгнанник молодой... и пр.

    Простясь с Финляндией, окончив песнь к Родине, поэт дождался снега и помчался к своим домашним иконам, с тем, чтобы не воротиться..."


    Мы еще вернемся к мемориям Коншина, а здесь заметим только: добрый штабс-капитан не лгал, когда писал свои воспоминания, но запомнившийся ему Боратынский -- конечно, Боратынский элегий Боратынского. Что этот Боратынский -- лишь отблеск того Боратынского, который некогда жил в Финляндии, -- легко догадаться, а в подтверждение нашей догадки прочитаем отрывок из воспоминаний второго финляндского друга Боратынского -- второго не по существу, а по времени: с ним -- Николаем Васильевичем Путятой -- Боратынский познакомится в 824-м году, через несколько месяцев после окончательного отъезда из Финляндии Коншина. Путята был на год моложе Боратынского; впоследствии оба долго были влюблены в одну женщину; их жены были родными сестрами; они имели общие хозяйственные заботы по Муранову, оставшемуся им после их тестя -- Льва Николаевича Энгельгардта; на время дальних отъездов они оставляли своих младших детей друг у друга, -- словом, Путята знал Боратынского не то чтобы лучше Коншина, но дольше и, главное, хорошо знал уже в зрелом возрасте, когда душа очерчена контурами несравненно более четкими, чем в юности. Конечно, и Путята искал подтверждение своим воспоминаниям в стихах Боратынского. Но под пером Путяты вырисовывалась тень не гонимого страдальца, а твердого духом подвижника: "Неблагоприятные обстоятельства забросили Баратынского на службу, в Финляндию. Разлука с родиною и близкими сердцу, уединенная жизнь в стране, чуждой по языку и обычаю, имевшей в то время, лет около 25 тому назад, мало сношений с столицею, сама природа, его окружавшая, величественная и оригинальная, но угрюмая и дикая, все это усилило меланхолическое расположение души Баратынского. Это расположение сильно отозвалось в его произведениях, но элегический тон его был верен и самобытен. Баратынский не увлекался в этом модою, требованиями тогдашней публики и современной направленности. В элегиях его ничего нет неопределенного, туманного и безотчетного. Грусть выражалась в его поэзии потому, что он глубоко чувствовал и подвергал чувства анализу ума, так сказать, анатомировал его, а сердце человеческое, обнаженное таким образом, не могло не представлять ему печальных истин. Он не предавался отчаянию и не унывал духом. Его подкрепляла живая вера, вера в искусство, в Поэзию, которую он любил для нее самой без всякой примеси тщеславных помыслов и которая служила ему заменою всех благ земных.

    Я, не внимаемый, довольно награжден

    За звуки звуками, а за мечты мечтами.

    Угнетаемый судьбою, он не ропщет на нее, напротив. Посмотрите, как в пиесе "Отъезд" он прощается с страной, где провел, можно сказать, в изгнании большую часть своей молодости.

    Пустынную страну,

    Где я в размолвке с тихим счастьем

    Провел свою весну,

    Но где порою житель неба,

    Не изменил питомец Феба

    Ни Музам, ни себе.

    Прочтите еще в подтверждение этого стихи в послании Гнедичу.

    Судьбу младенчески за строгость не виню.

    Призвал я украшать свое уединенье.

    Леса угрюмые, громады мшистых гор,

    Пришельца нового пугающие взор,

    Чужих безбрежных вод свинцовая равнина,

    Не долго, помню я, в печальной стороне

    Печаль холодную вливали в душу мне.

    Я победил ее и не убит неволей.

    Еще я бытия владею лучшей долей.

    "

    * * *

    Числа 12-го декабря возок подполковника Лутковского, едущего по делам службы, скрипя полозьями, влетел в завьюженный Петербург. Кроме командира Нейшлотского полка, возвращался из Финляндии (полагая, что навсегда) 20-летний унтер-офицер, поэт и повеса. Унтер-офицер считался в трехмесячном отпуску.

    Полагаем, что у полковника и унтер-офицера имелся некоторый план дальнейших действий:

    1. По приезде Лутковский подает начальству рапорт о производстве унтер-офицера в прапорщики (конечно, сердце сжимается в предчувствии худшего, но воображение уже рисует жизнь свободную и немятежную:

    Укрывшись от толпы взыскательных судей,

    Я буду издали глядеть на бури света).

    2. Тем временем унтер-офицер едет на родину -- в Мару:

    Не призрак счастия, но счастье нужно мне.

    Усталый труженик, спешу к родной стране

    О дом отеческий! о край, всегда любимый!

    3. Император Александр отдает повеление о производстве в прапорщики.

    4. Новоиспеченный прапорщик высылает во Фридрихсгам свидетельства тамбовских докторов о своей болезни.

    5. Лутковский докладывает по начальству о болезни прапорщика Боратынского.

    7. После 1-го сентября Лутковский пересылает в Петербург прошение прапорщика Боратынского об отставке.

    8. К новому, 822-му году прапорщик Боратынский уволен в отставку по прошению.

    Касательно последних пяти пунктов мы весьма сомневаемся, -- так ли было; но первые три истинно соответствуют мечтам Боратынского. Однако до 822-го года далеко. Идет декабрь 820-го.

    * * *

    В Петербурге уже нет многих, с кем он прощался, уезжая в Финляндию: Пушкин надолго в Кишиневе, Кюхельбекер -- при Нарышкине во Франции, Жуковский при великой княгине -- в Берлине, Яковлев -- при миссии в Бухаре, Креницын -- в солдатах в 18-м егерском, Рачинский -- капитаном в Муромском пехотном. Рачинский из гвардии попал в армию, как и прочие семеновцы, после октябрьского возмущения, подробности которого Боратынский узнал, конечно, еще в Финляндии. Дельвиг уточнил, наверное, детали. В Семеновском полку вышло неповиновение из-за полкового командира Шварца. Этот злодей стал главной причиной беспорядка. На плацу он выдернул из строя одного солдата первой роты и, плюнув ему в лицо, велел каждому повторить то же наказание. Вечером первая рота решилась жаловаться на Шварца и отказалась идти в караул. На следующий день роту строем отвели в крепость. Шварц скрылся. Другие роты сказали, что они без первой в караулы не выйдут. Семеновские роты были оцеплены конногвардейцами и лейб-егерями. Бистром уговаривал, а семеновские солдаты просили его быть их командиром и хотели видеть Шварца. Того, однако, не нашли. Начальство решило ждать письменного решения государя из Троппау, а пока отправить, весь полк в крепость. Через две недели, 2-го ноября, пришел высочайший указ: полк раскассировать, солдат выпороть, офицеров разослать по разным пехотным полкам, соблюдая, впрочем, производство в чины обычным порядком.

    Был вместе с ним 13-го декабря у соревнователей и, видимо, сам читал "Пиры".

    И должно быть, на той же неделе, а может быть, на следующий день после того, как он поразил соревнователей "Пирами", выехал из Петербурга в Мару -- чтобы успеть туда к Рождеству. Кончался пятый год его скитаний... Кончался пятый год его скитаний, и вот наконец впервые он мог дышать полной грудью. Он приехал к маменьке уже почти прапорщиком. Теперь надо было решать, как жить дальше. Но сердце его не могло не предчувствовать худшего: "Иной человек посреди всего, что, казалось бы, делает его счастливым, носит в себе утаенный яд, который его снедает и делает неспособным к какому бы то ни были наслаждению. Болящий дух, полный тоски и печали -- вот что он носит среди шумного веселья..." -- На эти слова юноши можно возразить только его же словами, сказанными через 15 лет:

    Болящий дух врачует песнопенье.

    Гармонии таинственная власть

    И укротит бунтующую страсть.

    * * *

    Полагая, что все уже привыкли к провалам в наших знаниях о домашней жизни Боратынских, мы сошлемся на единственное известие из той зимы, благодаря которому знаем, куда отправился Боратынский на время своего отпуска. Как раз в то время из Петербурга домой, тоже в краткий отпуск, прискакал 17-летний мичман Беляев. Он не был в дружбе с Боратынскими, да и потом не поддержал состоявшееся знакомство -- не успев, будучи отправлен в каторгу за 14-е декабря. Но благодаря бога он остался цел и в Сибири и на Кавказе, куда перевелся солдатом, а на склоне лет (он жил очень долго) вспоминал свою голубоглазую юность и, в частности, тот приезд домой. Имение его родителей находилось в соседнем, Чембарском уезде, и он часто бывал недалеко от Кирсанова и Мары -- в Васильевке, у Недобровых. Глава семейства, Варвара Александровна, была матерью доброго приятеля Беляева -- Павла (впоследствии тот женится, правда, очень неудачно, на младшей из любимых племянниц Боратынского -- Lise Панчулидзевой): "Она была черкесского княжеского рода, привезена с Кавказа и принята императрицею Марией Феодоровною в Смольный монастырь и потом выдана ею за командира Семеновского полка, любимца императора Павла * которому он остался верен до конца и за каковую верность император Александр Павлович очень уважал его. Император Павел при отставке подарил ему 1000 душ в Тамбовской губернии Кирсановского уезда...

    * Василий Александрович Недоброво.

    В Васильевке, при своей хорошей музыке, очень часто танцевали... Тогдашние танцы 1820 года состояли из экосеза, попурри, котильона -он же был самый продолжительный, очаровательный для влюбленного, как и мазурка... Зимою, после обеда, ездили кататься. Для этого подавалось много троечных саней; все рассаживались как хотели, кавалеры размещались или в санях, или на запятках... По вечерам иногда устраивались различные игры, тоже живые и веселые; игрывали в жмурки, в колечко, в рекрутский набор, в туалет, в почту, в цветы и множество других игр, в которых, конечно, как и в танцах, выражалась все та же любовь, ясно понимаемая тем, к кому относились ее робкие проявления. В играх эта истина хорошо знакома всем, кто был молод и влюблен.

    из Петербурга. Другие его братья служили в каком-то кавалерийском полку юнкерами, вместе с младшими Недоброво. Все они в этом году бывали в Васильевке и участвовали во всех танцах, играх и общем веселом настроении. Василий Александрович очень любил, когда вторая дочь Надежда Васильевна плясала русскую. Для этого она надевала богатый сарафан, повойник и восхищала всех гостей своей чудной грацией..."

    Раздел сайта: