• Приглашаем посетить наш сайт
    Есенин (esenin-lit.ru)
  • Песков A.M.: Боратынский. Истинная повесть.
    1822г.

    УНТЕР

    О! Rendez-moi mes steppes!

    Delille **.

    ** О! Верните мне мои степи! Делиль (фр.).

    Осенью 821-го года или в начале зимы Лутковский, видимо, подал по начальству новое представление унтер-офицера Боратынского в прапорщики. Видимо, были и прошения от родственников, наверное, и устно пытались замолвить словечко. Но наш милостивый монарх твердо следовал своим правилам: Боратынский остался унтер-офицером.

    из корпуса три года никуда не вступал? быть может, он полагал, что за попытки избежать службы в солдатах теперь надо отслуживать вдвойне те три года? Но как узнать, что на уме у нашего милостивого государя? Какими сроками мерять финляндское изгнание? Ведь не вечно Нейшлотскому полку оставаться в Петербурге. Вернется гвардия, и -- ту native land, adieu! ***

    *** Прощай, моя земля! (англ.).

    1822

    К 24-му апреля Боратынский прожил ровно половину своей жизни. На оставшиеся полдороги ему отводилось столько же, сколько было истрачено: 22 года 2 месяца и 2 дня. Что он мог сказать?

    Желанье счастия в меня вдохнули боги.

    Я требовал его от неба и земли,

    Не ведая куда, прошел я полдороги.

    Довольно! Я устал, и путь окончен мой.

    Счастливый отдыхом, на счастие похожим,

    Стою, задумчивый, над жизненной стезей, --

    Через пять лет, готовя издание своих стихотворений, он переправил две строки в этой полудорожной исповеди, решительно изменив ее первоначальный смысл:

    Но прихотям судьбы я боле не служу:

    Счастливый отдыхом, на счастие похожим,

    Отныне с рубежа * на поприще гляжу

    * Не ведаем, по недосмотру или намеренно он допустил до слуха нежных читательниц эту школьную двусмыслицу. Если намеренно -- то зачем? Но мы и сами вправе спросить любезного читателя: а зачем в заключении повести "Бал" потребовалась эпиграмма на "Дамский журнал" Шаликова? зачем другое свое создание Боратынский назвал так, что тот же Шаликов, закрасневшись, не мог произнести его заглавия вслух? зачем на страницах помянутого "Бала" избранника героини зовут Арсением, хотя всем известно, что это имя принадлежит ее супругу, герцогу всея Финляндии генерал-адъютанту Закревскому? -- Все сие из числа вопросов, на которые невозможно получить более внятный ответ, кроме одного: нет явления без творческой причины.

    Что ж? Через пять лет он знал и путь и поприще? А ныне, в двадцать два года, и путь окончен и довольно? -- Быть так. Ныне, в двадцать два года, он твердо знал, что он поэт, но знал ли, что поэзия и есть его поприще? Если знал -- то призрачными были контуры этого поприща, ибо какое же поприще, когда нет своего пути? -- А пути не было. Не было будущего. Не было свободы. -- Он был свободен только внутри себя.

    Но это ведь только на высоте всех опытов и дум -- когда волосы побелеют и пройдет опьянение жизнью -- можно понять, что свобода в себе, свобода души, свобода самосознания и есть единственно вероятная свобода. А в двадцать два манят призраки: свобода положения, свобода передвижения, свобода выбора действий и удовлетворения желаний. В двадцать два потребно немедленное счастье. -- А счастья нет. И снедает нашу младость -- недуг бытия: одиночество, тоска, жажда несбыточного, -- недуг, которому причину отыскать можно, только удалившись от зримой существенности в область романтических вымыслов или медицинских исследований. Последние нам недоступны, а первыми всегда рады поделиться с просвещенным читателем:

    ИСКУШЕНИЕ

    между "прегрешения наши, вольная и невольная" и "яже в слове и в деле, яже в ведении и не в ведении" скорчил рожу и показал язык. Д.*** стоял, зевая, позади и, разумеется, не видел этого. Дождавшись, когда он разденется и ляжет под одеяло, Д.*** ушел.

    Он тотчас вскочил на ноги. Выглянул в окно. Окно выходило во двор. Двор был безлюден и тих. Стояла белая ночь. Мрак не опускался на город. Он присел на кровать и прицелился плюнуть в квадрат оконной решетки, помеченный клочком бумаги, еще днем приклеенным на хлебе. Цель была: не вставая с кровати, попасть в квадрат. Но в двери зашевелился ключ. Инвалид, подобострастно пришепетывая, впустил в комнату какого-то другого начальника -- этого он еще ни разу здесь не видел.

    Bonsoir, monsieur, * -- сказал незнакомец. -- Вы удивлены позднему визиту? Я врач. Призван по долгу службы освидетельствовать ваше здоровье.

    * Добрый вечер, сударь (фр.).

    -- Я здоров и не нуждаюсь в медицинской заботе, -- отвечал он довольно сухо. -- Я бы желал спать, monsieur.

    -- Не с достойнейшим ли имею честь говорить?

    -- Вам угодно вольничать языком, сударь, но и по летам и по положению я старее вас, о чем просил бы не забывать. -- Начальник назидательно помолчал, ожидая, вероятно, что он изъявит вежливость, но он только глубже сел на кровати, прислонился спиной к стене и, скрестив руки на груди, стал смотреть исподлобья. Начальник молчал недолгое время, затем окинул беглым взглядом холодную, сел на стул и тоже скрестил руки на груди. -- Вам угодно шалить. Между тем веселость не к лицу вам. Вы серьезно больны.

    -- Я здоров, -- быстро отвечал он.

    -- Разумеется, вы здоровы телом. Но я имею в виду не физические недомогания, -- повторяю, -- а душевные... Странно, -- незнакомец еще раз огляделся по сторонам, -- что у вас нет иной мебели, кроме кровати, стула и этого, не знаю уж как назвать его, -- стола, вероятно. Надо будет доложить о том по начальству. -- Он помолчал, как бы предлагая своему слушателю оценить свою заботливость. -- Так вот. Я не стану вас осматривать, вы можете быть покойны на сей счет и снять приуготовления к обороне. Я желаю вам блага и именно потому пришел. Не беспокойтесь, сударь, я помню, что вам наутро рано подниматься, и не отягощу долгим своим присутствием. Я вижу на вашем лице некоторое недоумение. Разумеется, мне должно было представиться более полно. Ваш покорный слуга состоит по медицинскому ведомству, с тою оговоркой, которую он имел честь выше представить. Специалист по душевным недугам Жиль Дестинье. В Петербурге я с давних пор. Родители выехали из Парижа в девяносто втором году, и, в сущности, здесь моя вторая родина. Надеюсь теперь, когда вы знаете отчасти, с кем беседуете, наш разговор примет более мирное направление, и вы не будете так нервически смотреть на меня. Право, забудьте, что я пришел по казенной должности. Кстати, вы никогда не задумывались над тем, что есть должность? О! Должность -- это выражение некоей высшей нашей предназначенности. Свою предназначенность я определил в юношеские годы -- примерно в вашем возрасте -- и никогда не пожалел о том, ибо душа человека есть тайна, и, сколько бы времени ни тратить на ее познание, нельзя говорить, будто потерял лишь только время и труды. -- Тон г-на Дестинье стал мягким и участливым, а выражение лица задумчивым; он смотрел на своего слушателя ласково, глаза его блестели. -- Но понять и выбрать свой путь так, чтобы впоследствии не сомневаться, способен далеко не каждый. В сущности, самостоятельно свой путь невозможно выбрать. Всегда нужен некто более опытный, некто, кто подтолкнул бы вас в должном направлении, куда вы еще не решаетесь итти, опасаясь препятствий. Робость ваша понятна, ибо вы не можете предвидеть последствий своего движения. А вдруг там пропасть? бездна? Впрочем... -- Г-н Дестинье улыбнулся еще мечтательнее. -- Я не вас имею в виду, а вообще людей. Бог с ними. Люди как люди. Все хотят есть, пить, мечтают о счастии. Вы не исключение. Но вы решительно отличны от них всех тем, что имеете совершенно особенную душевную наклонность, которую, однако, сами готовы называть пренесносной. Сия наклонность есть главное ваше достояние, главный вам дар. Не улыбайтесь, не улыбайтесь иронически: истинно говорю -- вы склонны к предчувствованию событий. Если усовершенствовать искусно это свойство, можно получить нечто особенное, доступное только немногим. Было бы неправильно называть сей дар провидческим, ибо полное провидение, провидение, так сказать, поверх времен и пространств, к несчастию, только там. -- Г-н Дестинье поднял указательный палец в направлении потолка. -- Но нечто в этом роде имеют и избранные на земле. То есть вы сможете для себя, по меньшей мере, знать -- и знать с достаточной степенью точности -- как будут развиваться события, если вы предпримете то или иное решение. Я не могу дать гаранта, что вы сумеете назвать всех участников и все декорации спектакля, который будет вами затеян, но поведение основных действующих лиц предузнать будет нетрудно. Не смотрите иронически, не смотрите. Здесь нет никакой мистики. Речь идет о совершенствовании того, что уже есть, не более. Вы в таком возрасте, когда откладывать выбор пути просто преступно, и, как врач, я обязан вам помочь. Ведь не собираетесь же вы потратить жизнь на то, чтобы дразнить своим неповиновением начальников или, напротив, прожить так, как живут все: выйти в отставку поручиком, взять себе подругу по любви или без любви и уехать в родовое болото строить дом и садить капусту? Смешно! Смешно! -- при ваших-то способностях! Раздвиньте стены, приподымите крыши, смотрите сквозь! Видите? -- Сюда, сюда глядите, сквозь эту стену: вот ваш часовой -- инвалид Евстафий Евстафьев. Он научился спать сидя, стоя и лежа. И сейчас тоже спит. Но не проскользнет мимо его всеслышащего уха ни муха, ни мышь! Он тотчас проснется. Посмотрите. Вот сейчас я встану и пойду на цыпочках к двери. Видите? видите? Он уже услышал и приготовился вскочить, а лишь только я отворю дверь, он будет стоять с ружьем на изготовку. Бог с ним. Пусть спит. Но, согласитесь, разглядывать сквозь стену, как спит ваш Евстафий Евстафьев, -- занятие исключительно праздное. Я привел сей пример лишь для того, чтобы продемонстрировать на простейшем образце, что вас ждет, если вы станете самосовершенствоваться. Но поверьте: вас ждет еще большее, когда вы не только внешние картины станете созерцать, но и слегка углубитесь внутрь человеческой природы. Обратимся вновь к избранному нами экземпляру, опять же лишь, так сказать, для учебной наглядности, - как к простейшему предмету, на коем легко показать преимущества проницания и пред-знания. Итак, читайте на его спящем лице историю его прошлой и будущей жизни! Итак, Евстафий Евстафьев. Ну, читайте же! Что вы молчите? Хорошо, я помогу. Да, ему около сорока, из них семнадцать он под ружьем. До восемьсот седьмого года ни разу не был оцарапан, а в восемьсот седьмом, в июне, сразу едва не убит. Однако, как видите, убит не был, а остался жив, благодаря крепкому организму. Пуля попала в мякоть, но крепко засела там, неудачная операция способствовала загноению раны. Сюда его перевели после излечения, и жизнь его монотонна и однообразна. Мысли его тоже одинаковы, но образ жизни он ведет трезвый. В его деревне про него давно забыли. Сам он тверской, из селения Липцы. Легко сказать и то, что с ним будет: он умрет здесь, в Петербурге, но не скоро, а лет через пятнадцать -- от холеры. Что такое холера? Cholera morbus есть поветрие, подобно чуме, в Индии она поразила не только людей, но и животных. Вам лично она не грозит, хотя вы и доживете до тех времен, когда она явится в Петербург. Вернемся к нашему образцу. Мысли и душа его прозрачны и чисты. Сны его обыкновенные, петербургские, и сейчас во сне он покупает табак. Но ваш инвалид -- простейший, повторяю, экземпляр, и прочитать в нем легко. Я его для примера представил... Вы смотрите весьма недоверчиво. Жаль, ибо практическая польза от предзнания велика. Поглядите теперь сквозь двор на противоположное крыло здания. Второй этаж. Девятое окно слева. Это ваш гонитель К***. Согласитесь, что вообще-то он добрый человек, только излишне самолюбивый и, как следствие, -- обидчивый. У него не очень много ума, он не очень сладострастен, не очень красноречив. Имя таким, как он, -- легион. Не обращайте на него внимания: он слишком жалок. Видите, с какой бережливостью он сцепляет с своих колен чертиков? Чему сие свидетельство? Тому, что завтра утром у него будет болеть голова, и когда он найдет прицепленную к своей спине бранную записку, кого станет винить? И хотя не вы напишете на лоскуте бумаги бранное слово, а С-в, не вы, а С-в будет пришпиливать этот лоскут к его мундиру, он обвинит именно вас, только что вернувшегося из-под ареста, потому что на вас покажет ему С-в. Упредите их обоих! Сами покажите К*** на С-ва. Это будет лишь справедливо, чувство чести вашей не должно пострадать, ибо вы будете делать поступок, исправляющий нрав С-ва. Его приведут сюда, в эту комнату, и он впервые в жизни задумается над тем, сколь много зла на земле, и впервые догадается, что источником одного из зол был сам. А великая вещь -- обвинить себя самого! Это первый шаг к избавлению от порока! Таким образом, одним разом вы совершите два добрых дела: во-первых, не допустите К*** до неправедного гнева, во-вторых, послужите началу исправления С-ва. А вы еще сомневаетесь в практической пользе предзнания! Но это все частные случаи ежедневного нашего существования, в них ваша редкая способность будет оказывать лишь мелкие услуги. Есть дела важнее. Возьмем, к примеру, свежий исторический случай: Наполеон после Бородинского сражения. Разве можно было оставаться в Москве? Надо было догнать армию Кутузова, надо было захватить самого Кутузова в плен! Это очень просто! Вот посмотрите, отсюда как раз весьма хорошо видно... Но, кажется, я принуждаю вас излишне волноваться. Не смотрите так опасливо. Я говорю все в пределах здравого смысла. -- Г-н Дестинье замолчал, как бы потеряв нить своих рассуждений. -- Впрочем, что толковать! -- сказал он, слегка потерев лоб. Очевидно, он устал от долгой речи. -- Все знать, все чувствовать, все видеть, и видеть издалека -- это ли не блаженство? Иметь ум обширнее государственного и проницать скрытое за миром явлений -- не о том ли хлопочет человек? Вы здесь, среди них всех, -- г-н Дестинье сделал рукой полукруг, заключив в него всех спящих воспитанников, -- вы выше всех душой, я давно наблюдал за вами. Поприще вам открыто великое, от вас зависит сделать выбор. Я полагаю, что если бы вы избрали карьеру, подобную той, какова была у вашего папеньки, то, разумеется, превзошли бы его не только чином, но и заслугами пред отечеством. Скажем, стали бы нашим российским Бонапартом -- без святой Елены, разумеется. Суворовым бы новым стали! Румянцевым!..

    понять ваших намеков. Что вы всем этим хотели сказать?

    -- То, что сказал, сударь, -- как бы огорчившись, отвечал г-н Дестинье. -- Я раскрыл пред вашим мысленным взором пространства, показав, что не существует невидимых вещей, что нет такой шкатулки, куда можно спрятать тайну. Я предложил вам усовершенствовать ваш дар и выбрать поприще. Вот все, что я хотел сказать. В мои задачи воспитателя юношества входит изъяснить каждому его истинное предназначение. У многих выбор ограничен; им я не могу предложить ничего, кроме генеральских эполет или какой-нибудь премиленькой и долго не стареющей дочки московского бригадира в спутницы жизни. Вам от природы даровано более, чем вы явили доселе. Важно выбрать, не ошибившись. Ибо если вы поставите пред собою цель быть просто добрым семьянином и поселиться в домике низком где-нибудь на болоте, чтобы с верной подругой, которая принесет вам детей мал мала меньше, коротать свои дни, -- в таком случае я скажу: то будет роковая ошибка. Вы не для того созданы, и посему станете до смерти роптать. Но будет уж поздно. Жена -не рукавица, дети -- не перчатки. Так и потонете в своем болоте, как кулик. Простите, что несколько возвысил голос, но, право, досадно видеть блестящие дарования в столь тесной оболочке. Расскажите мне, что у вас на душе, и выберите, выберите, пока не поздно! Оба помолчали немного времени.

    -- Хорошо! Предположим, хотя это, разумеется, не более чем предположение и близко к ночному бреду -- ибо время уже позднее, глаза мои слипаются (он лгал: сердце его колотилось, а глаза видели, как днем) и я хочу спать. Предположим, я соглашусь с одним из ваших советов и выберу для себя нечто. Разве от этого что-то изменится? Приблизится срок выхода из корпуса? Меня перестанут штрафовать? И кто мне обещает, что вы не во зло используете мою исповедь, если я скажу вам о своих мечтах?

    -- Разумеется, внешне ничего не изменится, и смешно было бы думать, что в мгновение ока вы завоюете Грузию или воссоедините с нашей империей три-четыре сопредельных государства. Но вы избегнете душевных страданий, вы будете счастливы, сохраня ум и волю. Вы сможете предвидеть то, что, избери вы ложную дорогу, никогда бы не сумели предугадать.

    -- Хорошо! Хотя это и напоминает игру в загаданное желание... Я выбрал. Прямо сейчас, сию секунду. Что дальше?

    -- Хорошо! Я хочу быть... ну, к примеру, сочинителем, стихотворцем... И что же?..

    -- Гм!.. Это не лучший ваш выбор. Я полагаю, что поэтический ваш талант весьма умеренный. Но если вы всерьез выбираете именно этот путь, я искренне рад -- это значительно прекраснее жизни болотного помещика. Что ж, в ближайшие дни я продумаю систему упражнений, чтобы к концу месяца вы могли сочинять не хуже, скажем, Жуковского, а к лету, я полагаю, ваши стихи будут опубликованы в двух-трех журналах и замечены критиками. Через год у вас будет всероссийская слава. Хорошо! -- Г-н Дестинье достал из кармана небольшую тетрадь и, поймав настороженный взгляд, несколько смущенно добавил: -- Это мой кондуит. Не гневайтесь, обязанности воспитателя всегда связаны с бумажными делами. Ах! если б вы знали, сколько рапортов приходится писать!.. Будьте столь любезны, вот здесь, напротив своей фамилии укажите своим почерком свой выбор и сделайте роспись. -- Г-н Дестинье протянул карандаш. -- Зачем вы отодвигаетесь, будто я вам предложил составить математическую формулу? Вы не уверены в моей искренности? Прочь сомнения! Клятвенно обещаю, что как только вас снова посадят в холодную, я принесу полную систему упражнений. Итак, смелее, г-н сочинитель! Но я думаю, не надо ограничивать себя одной областью поэзии? Не пишите: стихотворец, а то вдруг вы не сумеете из-за этого хорошо сочинять в прозе? Напишите менее определенно, так сказать, в общем и целом, чтобы, -- г-н Дестинье улыбнулся, -- как говорит адмирал Шишков, всем и каждому было понятно. Напишите просто: автор. Ну, что ж вы медлите? -- Г-н Дестинье еще раз протянул карандаш и подал кондуит.

    Он взял то и другое, подумал мгновение и крупными печатными буквами написал на пустом листе свою фамилию и имя.

    -- Вот, -- возвратил он кондуит.

    -- Я сделал свой выбор. Я буду тем, что написал.

    Г-н Дестинье хотел, видимо, сказать что-то еще, но остановил себя, затем покачал кондуит в ладонях, как бы размышляя, как ему поступить, затем закрыл его, усмехнулся, уложил медленно в карман и встал со стула.

    -- Что ж! Хорошо, что вы не написали: болотный помещик. Истинно, здравый смысл -- это единственное, чего у вас, юноша, нет. Вы не желаете ценить заботу, которую проявляет о вас высшее начальство. Когда нибудь вы раскаетесь. Карандашик, кстати, будьте любезны вернуть. Если вы принимаете мои услуги только наполовину и желаете пребывать в некоей оригинальной неопределенности, мое прямое участие вам не нужно. Оставайтесь в той же неопределенности. Прощайте.

    И он ушел, окончив свою смутную речь. А Евстафий Евстафьев, едва г-н Дестинье вышел, вскочил и, заперев дверь, отправился, прихрамывая, провожать того по коридору.

    * * *

    всегда неожиданны, сколь бы вы ни вожделели встретиться с призраком. Обличия ж их... Но об их обличиях существует обширная литература:

    1

    "Две белоснежные, мягкие, неописуемо прекрасные руки обвились вокруг моей шеи...

    -- Любимый мой, хочешь ли ты быть превыше всех созданий, подчинить себе, вместе со мной, людей, стихии, всю природу?.. О, ты будешь безмерно счастлив, стоит только пожелать... Скажи мне, наконец, если можешь, но с той же нежностью, какую я испытываю к тебе: Мой дорогой Вельзевул, я боготворю тебя...

    Не успел я опомниться от этой странной речи, как рядом со мной раздался резкий свист... Я бросил взгляд на постель рядом с собой. Но что я увидел вместо прелестного личика? О, небо! отвратительную голову верблюда... Безобразный призрак разинул пасть и голосом, столь же отвратительным, как и его внешность, произнес: Che vuoi ?" *

    * Что тебе надобно? Чего ты хочешь? (ит.).

    2

    "Покой его наполнился странным жалобным свистом. Антонио поднял глаза... Легкий прозрачный дух стоял перед ним, вперив на него тусклые, но пронзительные свои очи.

    -- Чего ты хочешь? -- сказал он ему голосом тихим и тонким, но от которого кровь застыла в его сердце и волосы стали у него дыбом..."

    * * *

    Довольно и этих двух выписок из жизни двух совсем незнакомых друг с другом благородных испанцев, чтобы вспомнить, с каким вечным притязанием на нашу душу является та сила, что вечно алчет зла, но, по ее словам, всегда свершает благо. Конечно, в наших северных краях сила эта предстает пред нами куда более прозаическим способом, чем под небом Испании. Такова природа. Климат накладывает свой отпечаток не только на внешность людей. Конечно, не всякому сила эта себя предложит, а только тому, на ком от рождения в закоцитных ведомостях уже проставлена печать годности для эксперимента. Одному Богу ведомо, кто истинно счастлив -- тот, кто родился без этого тавра отторженности от рода и может жить, как все, или тот, кто клеймен своим избранничеством от зачатия. Чувствовать счастье и свободу Бог позволяет всякому, но понимать свободу и счастье -- только отверженному от рода. И вообще, Творец допускает много такого, чему мог бы не попустительствовать. Самое же страшное, что Он допускает, -- творчество человека, ибо человек, пораженный творческим недугом, но не обладающий полномочиями Бога, неизбежно станет на путь скорейшего самоуничтожения, предстающего перед ним всегда в виде некоего самостоятельного свершения. Тут-то и вторгается в него часть той силы, благодаря которой разум его проясняется холодным, ярче дневного, светом творчества, а из рук его исходят творения, сияющие мерной красотой.

    За такую красоту платят без торга, и жизнь земного творца, которому служит эта пришедшая в него сила, жизнь его и есть единственная плата. Верховный Творец потому, наверное, и допускает существование творцов из людского стада, что не их Он ждет к себе, что не Ему их лицезреть у Себя и что души их, отданные по договору в залог мирового равновесия, оказываются, в конце концов, в том небытии за миром явлений, где их НЕ ЖДЕТ НИЧЕГО и где им уготована самая дикая для них мука -- отсутствие материала для творчества.

    Им, этим отверженным, натурально, мечтается удрать от жребия, выпавшего на них; они, может быть, даже готовы отказаться от своего особого пути; они даже могут считать себя такими же, как все, да и сама их судьба может складываться, как у всех. И все же, даже дав тягу куда-нибудь вбок, вглубь, вдаль, спрятавшись под кров отчего дома, в круг семьи, в родовое болото, они не могут ощутить себя до конца в безопасности, ибо, как ни отказывайся они от лишнего знания, от собственной мысли, от самих себя, в конечном счете сила, некогда влитая в них, не даст им ни покоя, ни забвения. Их идиллия все равно будет источена мыслью, от которой не спрятать юношеского договора, пусть в насмешку сделанного, но сделанного.

    * * *

    Но не в конце апреля развлекать себя предчувствиями.

    Весна! весна! как высоко

    На крыльях ветерка,

    Ласкаясь к солнечным лучам,

    Шумят ручьи! блестят ручьи!

    Взревев, река несет

    На торжествующем хребте

    Поднятый ею лед.

    весеннего заката? Давно освободились от снега и тамбовские поля; зеленеющая степь блещет под полуденным солнцем; оратай, склонившись над сохой, возделывает поле. Небо... Нега... Тепло...

    Александра Федоровна Боратынская в хлопотах -- она отправляет старшую дочь, двадцатилетнюю Софи, в дальний путь: через Москву в Петербург. Все приготовлено к отъезду; день отправления назначен. Софи, забыв болезни, радуется как ребенок, и сердце ее трепещет: далее Москвы она не бывала нигде никогда.

    В конце апреля или начале мая Софи вместе с тетушкой усаживаются, наверное, в тот берлин, в каком еще Александра Федоровна с Аврамом Андреевичем ездили в Петербург. Младшие сестры, старый Жьячинто и остающаяся в Маре другая тетушка машут платками. Дворня высыпала за ворота. Александра Федоровна, может быть, провожает их до Тамбова.

    В Петербурге их ждет Евгений, а Петр Андреевич хлопочет о том, чтобы комнаты в его доме были отделаны к их приезду.

    Журнал Софи Письма русской путешественницы

    Вот уже три дня мы в Петербурге, любезная маменька. Брата я застала здоровым. Вы не можете вообразить нашей радости, давно я не чувствовала ничего подобного. Если бы вы видели его восторги и удивление; он просто не верил своим глазам. Он совершенно здоров и телом, и душою; очень похорошел, прекрасно выглядит, и то же, все то же сердце, которое живет только надеждой видеть вас; его любовь к вам неизъяснима: ему мнится видеть во мне часть вас самой. -- Он в самом деле поменял квартиру; когда мы наконец ее нашли, то застали там порядок и чистоту, меня изумившие; он живет вместе с бароном Дельвигом; нам пришлось ночевать у них, ибо было очень поздно, а его друг уехал в гости на всю ночь. -- Утром мы послали сказать дядюшке * о нашем приезде, и он вскоре появился; он принял нас совсем как отец, как нежнейший отец; если бы вы знали, как он любит брата, как он любит нас всех; я открыла в нем глубокую чувствительность; за всю жизнь я не видела такой радости. Он не пожелал и слышать о том, чтобы мы искали квартиру, и почти похитил нас, чтобы устроить на своей даче -- в местечке истинно очаровательном. Для нас он готовит свой городской дом. Он доволен бог знает как. Вчера он принудил нас отобедать с ним; после обеда не мог заснуть более чем на несколько минут, сказав, что ему мешает радость; меня же не отпускал от себя. Мы пили чай в его саду; потом он показывал мне примечательные места Петербурга; это красиво, очень красиво, но мы с братом не уставали повторять, что нет ничего лучше нашей деревушки! -- Здесь кругом вода. Нельзя вам не признаться, что здешний воздух пронизывает насквозь, и моим легким стало немного хуже; но сегодня очень тепло, и я чувствую себя лучше. -- Еще я могу вам сказать, что брат в любом случае приедет со мной; ему дадут отпуск, когда он захочет; но надеюсь, очень надеюсь, что Бог наконец внемлет моим бесконечным молитвам, и брат вернется навсегда; дядюшка так добр, что делает даже невозможное для его избавления; я передала ему вашу благодарность за доброту, с коей он относится к брату; сама благодарила его и еще просила за брата, что его очень растрогало, он даже прослезился; я же сказала ему, что он принимает слишком близко к сердцу все, что волнует нас. -- Поваренок Федот -- славный мальчик; он ведет себя очень хорошо и готовит все сам; сейчас, когда брат живет с нами, он очень нам полезен. -- Сегодняшний день дядюшка провел с нами; он хочет сводить нас в Эрмитаж. -- Должна вам сказать, здесь носят такие короткие платья, что просто страшно, а прически -- как у меня; мне кажется, Петербург -- это модная лавка. -- Есть много новых сочинений брата, из которых ни одно не напечатано, ибо все они написаны только для себя; среди них весьма милые вещицы, мы привезем их вам. Сегодня обедал с нами Дельвиг; у него такое ужасное зрение, что он почти ничего не видит и только в очках кое-что разбирает. -- Брат вам пишет. Пишите, любезная маменька, как вы себя чувствуете? Дай вам Бог здоровья. Как жаль, что мне нечего более писать, я написала уже почти обо всех новостях. Сообщите мне, получили ли вы какие-либо из моих писем? Из Москвы я много писала к вам. -- Обнимаем вас, а также любезных тетушек. Обнимаю сестриц и кузин; напишите мне, что делает мадам Декслер; мне бы очень хотелось знать, как она взялась за дело. От всего сердца обнимаю милую Авдотью Николаевну. -- Брат говорит, что я пишу письма к вам неоригинально.

    * Дядюшка -- здесь и далее: Петр Андреевич.

    Июня... 8 часов вечера.

    Дядюшка хотел вчера вечером навестить нас, но не пришел; он все еще жалуется на свою ногу. Скажу вам, я нашла его весьма постаревшим и обремененным заботами. Он сильно обеспокоен своими долгами, о чем как-то сказал тетушке. Посудите: они до сих пор не могут обставить ни одной комнаты в занимаемом ими доме. Весною обнаружилось, что под полем течет ручей, и тетушка получила лихорадку из-за сырости... -- В продолжении того времени, как мы с вами разлучены, любезная маменька, я открыла новое утешение -- писать к вам. Лишь мне становится хотя бы немного скучно, я беру перо и забываю все, что окружает меня, и успокаиваюсь.

    Я наслаждаюсь тишиной, царящей всюду после вчерашнего невыносимого шума; я встала сегодня раньше, чем обычно; во сне видела Евгения, он читал мне стихи; значит, в самом деле я скоро услышу его; во сне я видела и вас, будто у вас много народу, и будто мадам Декслер утонула, а месье Борье рассказывает об этом в вашем кабинете. -- Чем более я наблюдаю брата, тем более обнаруживаю в нем достоинств; более же всего меня трогает то, что он говорит о вас и о том, что вы для нас делаете, с нежностью и признательностью неизъяснимой, это доказывает, как он понимает вашу нежность; такое открытие тронуло меня до глубины души. Да сохранит Господь в нем это расположение духа, которое начинает в нем развиваться! -- Г-н Гроссхаузен, насколько я вижу, весьма старается внушать ему нравственные чувствования; даже в минуту между своими классами он занимает его беседами, и я заметила, что брат слушал его с большим почтением; даже во время отдыха тихо, они и тогда не теряют мгновений... -- Скажу вам еще, что Серж говорит, пишет и переводит с латинского, он просто пленен этим языком... Расскажите кузинам, что у Машеньки есть маленький белый щенок по имени Белла; он просто прелесть; когда г. Гроссхаузен говорит ему что-нибудь, он отвечает почти по-человечески; он грациозно подает свои маленькие белые лапки, приносит хозяину потерянное, встает на задние лапы; вчера он похитил мой шейный платок (розовый) и бегал с ним по всем комнатам, но стоило приказать вернуть мне его, как он положил платок под мою кровать. 6 часов утра.

    Все спит кругом. Еще шесть часов. Заря прекрасна... -- Как прекрасен Петербург в сравнении с Москвою; Москва против него -- сущая темница. В Петербурге невозможно грустить; все кругом источает веселье; часто мы смеемся даже когда нет желания смеяться...

    Июня 15.

    ... Вчера мы были с визитом у Лутковского; его жена очень любезна. -- Мы купили для вас иглы, ножницы, ножик -- у Дикинсона... -- Были мы в Казанском соборе. Какие великолепные полотна! Особенно Благовещение: кажется, Богородица дышит; а Христос -- просто шедевр. Лица и Матери и ребенка необыкновенно меня поразили. Очень эффектна мраморная колоннада- Внутри собора развешаны знамена, взятые у французов; они облиты кровью и разорваны бомбами; здесь собраны и ключи от всех взятых городов. Памятник Кутузову около собора выполнен в совершенно новом роде и производит неизъяснимое впечатление. -- Я еще не беру уроки музыки, любезная маменька, ибо в Петербурге нет никого, кроме Стейльбета. Я хотела бы выбрать себе несколько пьес, однако надобно прослушать, как их играют настоящие музыканты; но концертов сейчас не дают, ибо летом весь свет живет на дачах. -- Вчера Семенова играла в трагедии; мне кажется, у нас достаточно действительных событий, несравненно более интересных. Что до меня, то я не поеду больше никуда, кроме оперы. Лучше я буду смотреть лубочную комедию, чем трагедии. -- Я пишу много вздора, милая маменька. -- Обнимаю от всего сердца вас, любезных тетушек, сестриц и кузин. Натали пишет мне, что вишни уже стали краснеть; передайте же ей, что здесь розы едва распустились, а клубника только цветет. Здесь все позднее; здесь совершенно другой климат, он совсем мне не по душе. -- Сохраните для нас, милая маменька, одно или два вишневых деревца с ягодами, быть может, мы приедем вместе с братом и поедим вишен с вами. Ах! Даст Бог! -- Мы с братом читаем сейчас сочинения лорда Байрона; его оды в прозе восхитительны...

    ... Мы с братом строим воздушные замки и мечтаем, как вместе поедем есть вишни; а вдруг так и будет, кто знает? оставьте нам на всякий случай одно-два деревца. Флигель дядюшки занят французской семьей, и трое малышей бегают по нашему саду; мы с Евгением забавляемся тем, что говорим с ними; они разговаривают по-французски, по-немецки и по-русски... -- Вы довольны тем, что я слежу за своим здоровьем; ив самом деле, я смотрю за собой; я еще люблю эту жизнь, ибо она принадлежит вам. Без вас, сознаюсь, она была бы для меня непосильным бременем. Ваша доброта и снисходительность придают мне силы. У меня одно желание -- быть достойной вашей заботы. Бог, который все видит, видит и тайники моей души, а там -- мечта об одном: о вашем покое. Я живу только вами и для вас, и сохранение моей жизни -- ваша заслуга. Сколько раз ваша материнская нежность неустанными заботами оживляла почти угаснувшее дыхание моей жизни! Могу ли я теперь пренебречь жизнью, которая не мне принадлежит? Могу ли располагать ею? -- Пишите ко мне, милая маменька! Что до меня, то я никогда не могу отважиться закончить свои письма и пишу до тех пор, пока хватает бумаги, но письма мои вряд ли интересны. Я никогда не умею выразить то, что чувствую. -- Вы должны теперь получить уже два мои письма из Петербурга, ибо это четвертое, которое я пишу к вам... -- Но мне пора заканчивать, я должна выпить стакан теплого молока. Пью за ваше здоровье.

    Июня 22. Вечер. -- Июня 23. Утро.

    Сегодня мы были в Смольном монастыре, милая маменька. Мадам Рошток не было. Жаль, ибо монастырь довольно далеко. Завтра поедем туда еще раз, быть может, найдем ее там. -- Когда я просматриваю свои каракули, то замечаю, что пишу об одних и тех же глупостях, однако не могу найти ничего более любопытного; жизнь наша довольно однообразна. Дядюшка обыкновенно ходит на прогулки в свой сад в полночь; он много занимается нами; позавчера мы ходили к нему пешком. -А теперь расскажу вам небольшую историю, которую можно помещать в назидательные книги для детей. По пути к дядюшке мы купили клубники, и нам пришло в голову преподнести ее дядюшке, а самим между тем ужасно как хотелось ее отведать. Я еще сказала брату, уверявшему меня, будто дядюшка не любит фрукты, что, верно, он поблагодарит нас и останется доволен нашим вниманием. Каково же было огорчение, когда дядюшка, довольный нашим вниманием, спрятал клубнику в свой шкаф! Я едва удержалась от слез, но вспомнила, что мне двадцать лет. Я бросила взгляд на брата, он догадался о моих чувствах, когда же дядюшка неожиданно прибавил, что клубника весьма вредна для здоровья и мне, и брату, мы покатились со смеху. Я не осмелилась более смотреть на Евгения, а он на меня; хорошо, что дядюшка ничего не понял. -- Я надеюсь получить завтра новости от вас, это будет праздничный день для меня. Я стала очень суеверной, милая маменька. Известите меня, здоров ли наш управляющий Петр, я видела его во сне. -- Обнимаю вас от всего сердца, а также Авдотью Николаевну, благодарю ее за заботы о моих голубях, в Петербурге же их совсем нет; здесь вообще ничего нет, кроме камней. -- То, что вы рассказали мне о мадам Декслер, доставило мне много удовольствия. Благодарю Бога за этот хороший выбор. Обнимаю моих сестер, тетушек, кузин, а также моих голубей. Мои поклоны мадам Декслер и месье Борье.

    Июня...

    это особы из большого света, обладающие заразительной веселостью, они прекрасно одеты, знают все последние новости; кстати, они помогли тетушке выбрать для меня шляпку и заказать капот. Они восхитились моими платьями, сшитыми в деревне, ибо такой их фасон здесь относят к самой последней моде; особенно изящным признали платье, вами вышитое. Я надену его, когда отправлюсь к г-же Нелидовой. У меня сделано все необходимое для города, платье из черного бархата перешито по последней моде, правда, оно несколько коротковато, но эта мода мне идет... Скажу теперь, что в Петербурге более всего мне нравится конная статуя Петра Великого, монумент Румянцеву и Казанский собор; но что мне вовсе не нравится -- это модные лавки; они еще хуже, чем в Москве; а модистки крайне беззастенчивы; они перепугали меня, когда в первый раз мы зашли туда: тотчас стали меня вертеть во все стороны, как настоящие черти, примерили мне пятнадцать шляпок одну за другой и заставили против желания смотреться в зеркало; наконец меня освободили барышни Воиновы, они и выбрали мне шляпку; я же была бесконечно рада выйти из лавки с тем, чтобы больше туда не заходить. -- Какое различие климата я вижу в Петербурге! Мы еще топим печи, и у нас еще двойные рамы; я очень плохо привыкаю к петербургскому воздуху, а здешние жители-амфибии уверяют меня, что тут бывают жаркие дни. Я жду этих дней с нетерпением, ибо воздух здесь ужасно сырой; я едва говорю, когда бываю на улице, между тем как в комнатах чувствую себя прекрасно... -- Брат мой в очень хорошем расположении духа, очень весел. Ах! да поддержит Господь его мужество! Сейчас его у него достаточно. -- Скажу вам, маменька, ныне я на опыте убедилась: то, что кажется нам издалека непомерным и ввергает нас в горесть, при ближайшем рассмотрении выглядит во сто крат менее печальным. Воображение часто рисует нам в черном цвете то, что на самом деле ослепительной белизны. Я думала, к примеру, найти брата больным, унылым; напротив, увидела в добром здравии и полным надежд. Итак, все мои фантазии оказались неосновательными. -- Вчера мы были в театре: давали оперу. Музыка восхитительная. Еще играли диалогический роман "Селина и Альфонс". Мне не очень понравилось; там были две дуэли на пистолетах, напугавшие меня очень; впрочем, декорации и музыка были превосходны... -- Посылаю вам стихи, сочиненные братом за несколько дней до нашего приезда. -- Доктор насоветовал дядюшке пока жить у нас. -- Как и обычно, я принимаю лекарства. -- Брата сегодня нет дома, и мне скучно. -- Но вот только что он вернулся. -- Дядюшкина дача продается, покупатели ходят по всем комнатам, что несколько раздражает.

    Июля 3.

    Сегодня очень скверная погода, любезная маменька. Выйти никуда, далее сада, невозможно. -- Мы живем в полном уединении, разве брат время от времени уходит к друзьям. Его дружба меня утешает и часто заставляет забывать о том, что я вдали от вас. Но когда его нет, я не знаю, зачем оказалась здесь. -- Дядюшка день ото дня становится все веселее и все нежнее к нам; он думает только о том, чем развлечь и ободрить нас...

    Июля 13.

    Мы только что получили ваши письма, любезная маменька, могу ли я отблагодарить вас в достаточной мере за ту доброту, с коей вы пишете нам каждую почту. Как хорошо вы умеете меня успокоить и поддержать. Время кажется мне бесконечно долгим, и у меня такое чувство, будто я уже несколько лет вдали от вас. -- У меня нет никаких новостей рассказать вам. Благодаря Бога, мы здоровы. Я молю Господа, чтобы Он воодушевил тех, кто может действовать; будьте уверены, дядюшка и тетушка не упускают ни одного случая и используют все способы для освобождения брата. Да услышит Господь наши мольбы и избавит его. Мне кажется, время дорого. Сердце разрывается, когда я слышу, как говорят о чем-то другом, о каких-нибудь пустяках, а не о деле, те, кто знает положение брата и кто может помочь. всем нам; счастье брата могло бы меня вполне утешить. Дядюшка делает все возможное, уверяю вас. Я же не вижу никого и ничего, кроме вас, брата и его неволи; ваша материнская нежность может представить себе мои чувства; они -- эхо ваших; вы одна можете простить мое нетерпение, ведь речь идет о тех, кого любишь. Точно известно лишь одно: брат приедет из Финляндии нынешней осенью в отпуск -- вот все, что я могла пока выяснить. -- Не волнуйтесь, милая маменька, из-за нашей квартиры и сырости. Настала очень теплая погода, и я чувствую себя хорошо... -- Сейчас я разучиваю "Брильянт" Гюммеля; он необыкновенно труден, но очень красив; постараюсь услышать его в исполнении достойного мастера. -- Меня водили смотреть клавесины; они не вполне хороши; нам бы следовало поехать к Феверье выбрать рояль, как вы мне советуете в письме. -- Мы часто видим мадам Гросфельд, она навещает нас, она передает свои поклоны вам, равно как и тетушкам, и обнимает кузин и сестер. -- В воскресенье дядюшка водил нас слушать обедню в церковь при Дворе, оттуда в Эрмитаж. Какие восхитительные полотна, милая маменька! Жаль, что мы видели все мельком; некогда было остановить глаза на чем-то одном. Но мы как-нибудь туда вернемся. Там есть зала, заполненная новыми картинами, привезенными из Франции после 1812 года; говорят, что эта галерея стоила миллионы; между картинами есть одна, на которой изображено стадо коров и овец; стоит она двести тысяч, но не производит никакого впечатления. Не знаю, что особенного в ней находят, там есть много других восхитительных полотен. Портрет государя в полный рост, выполненный в Париже, -- просто шедевр; войдя в залу, мне казалось, что он вот-вот заговорит. -- Несколько дней назад мы были на прогулке в Летнем Саду. Больше я не удивляюсь тому, будто некий англичанин приехал сюда лишь затем, чтобы посмотреть на бронзовую ограду; она в самом деле превосходна. Мы хотели посетить и маленький дворец Петра Великого, расположенный в саду, но представьте, он занят Милорадовичем; мне кажется, грех отдавать кому бы то ни было дворец, где жил Великий Петр; говорят, что даже обстановка комнат изменена, обновлена и переделана. Жаль! -- Брат показал мне Крылова; тот часто прогуливается в Летнем Саду. Несколько раз его окружали дети и следовали за ним, а он читал им басни. -- Вы предлагаете нам, любезная маменька, остаться здесь до сентября, и говорите, что пребывание может оказаться полезно для нас. Откровенно говоря, не знаю; я убеждена, что оставаться без брата - выше моих сил; только ради него я здесь, только его я желала бы здесь видеть, он единственный, кого я вижу. Сомневаюсь, что наше пребывание могло бы принести какую-либо пользу в будущем; одно знаю: сейчас мы наслаждаемся нашей встречею, нашей дружбою и, благословляя вашу заботу, воздаем хвалы Господу! Если бы мы могли вернуться вместе! -- Государь отправился на несколько дней в Финляндию, но скоро вернется. Мы еще не видели императорское семейство. -- Нам с братом предлагают заказать наш портрет. -- Посылаю вам поэму Жуковского Шильонский пленник. Сочинения в этом роде мне не нравятся; прекрасно, спору нет, но я не могу дослушать до конца; гравюра выполнена Жуковским; когда он путешествовал, то видел темницу, о которой пишет. Еще я прочитала поэму Байрона в прозе, вещь более, чем трагическую. -- Мне кажется, милая маменька, наш сад должен быть очень красив в этом году; много ли там было клубники? Мне чудится, я вижу, как вы прогуливаетесь там среди роз и вырываете время от времени сорняки. Почему я не могу перенестись к вам -- помочь вам и обнять вас?.. Когда же я наконец увижу вас, милая маменька? -- Я забыла вам сказать, что каждую неделю моды здесь меняются; когда мы приехали, все носили очень короткие платья, теперь их шьют длинными; в модной лавке мне сказали, что это последний фасон. -- Брата не было дома сегодня весь день; только что он вернулся и рассказал много забавных случаев. К примеру, Крылов недавно написал трагедию, которую прочел и которой восхитились все поэты; теперь его снова просили прочитать ее; а он настолько рассеян, что уже забыл о написанном, ищет ее дома и обнаруживает истоптанную ногами на полу. Брат рассказал еще множество анекдотов о Хвостове... -- Вместе с книгой, что я посылаю вам, вы найдете номер газеты, где говорится о лотерее, голубой цветок и небольшую гравюру, выполненную Евгением. Вы должны получить "Инвалид", потому что брат может брать несколько газет и журналов даром, он не берет их; но "Инвалид" адресован вам, и вы его скоро получите. Там будут стихи.

    ... Позавчера мы были в Смольном у инспектрисы, где я познакомилась с племянницей г-жи Нелидовой... -- Мы увиделись и с самой г-жей Нелидовой... Она наговорила мне комплиментов; я отвечала, что счастлива ее видеть и, взяв под руку, прошла с нею по всем коридорам, открывая перед нею каждую дверь... -- Я беру теперь уроки музыки; их дает мне Терлицкий, первый мэтр в Петербурге; он играет божественно...

    Июля 20.

    Скоро полки уходят; он сможет приехать в отпуск из Финляндии осенью, и, вероятно, к тому времени в его судьбе произойдут какие-то изменения, -- Г-н Лутковский был у нас позавчера; это очень славный человек и к брату относится как отец; пока он будет его полковником, можно быть в любом случае спокойным на счет Евгения; он не перестает усерднейше рекомендовать брата перед теми, от кого зависит его судьба. Жена полковника очень любезна; они часто бывают у нас. -- Ходят слухи, что половину армии собираются отправить в отпуск на восемь месяцев, ибо в сентябре государь хочет совершить путешествие, а чтобы путешествовать, требуются деньги. -- Вчера все императорское семейство прибыло на освящение церкви Елагинского дворца, нынче там большой праздник. -- Сегодня мы обедаем у дядюшки, ибо сегодня праздник Ильи Андреевича *. Дядюшка ** по-прежнему занят отделкой своего дома и по-прежнему нанимает маляров, которые разбегаются на следующий день; эта история не имеет конца. Забавно. Брат вчера был у него и рассказал нам превеселые случаи. -- Вот один из них. Надо знать, что все комнаты уже готовы, кроме одной; дядюшка в ней и сидит; здесь еще красят стены и настилают полы, а он занимает маленький стол, за которым трудится над сенатскими делами. Его музыкант наигрывает на гуслях и прерывается время от времени, чтобы помочь укладывать пол, а затем выпачканными известкой и раствором руками снова принимается играть. Двое слуг стоят наготове и следят за тем, как другие работают; в общем, он любит беспорядок. -- Между тем, несмотря на все свои причуды, он необыкновенно добр, и невозможно передать ту нежность, с какою он относится к нам. Недавно он сказал с чувством неизъяснимым, что, пока дело Евгения не повершено, он не в состоянии заниматься чем-либо другим для кого бы то ни было. Он делает все возможное; остальное нужно вверить Провидению; Бог лучше нас знает, что нам необходимо; я всегда повторяю: часто то, что мы называем несчастьем, на деле ведет ко благу -- ко благу, которое Провидение, быть может, явит нам, и тогда мы узрим это благо во всем его блеске. Кто проливает слезы, часто пожинает радость. -- Позавчера мы были в театре; давали "Школу злословия", переведенную на французский под названием "Le Tartuf des Moeurs" ***, и небольшую оперу "Полчаса Ришелье". Музыка и декорации были превосходны. С нами были барышни Воиновы; это очень веселые особы, но в то же время они приятны только в обществе, в прочих случаях -- нет.

    * Ильин день. Самого Ильи Андреевича в ту пору, кажется, не было в Петербурге.

    *** "Тартюф нравов" (фр.).

    Июля 21.

    Вот еще одна забава дядюшки: стоило мне одеть новое платье, он решительно пожелал, чтобы брат нарисовал на меня карикатуру. Евгений сделал несколько - в разных костюмах. Посылаю их вам. Вы видите меня в платье с длинным шлейфом, ростом в пол-аршина, в шляпе размером больше меня самой и с зонтиком от солнца в руке. Другая карикатура представляет меня в платье длиною всего до колена и с украшениями, которых никакой моде не выдумать. -- Дядюшка с большими странностями; каждый день он по нескольку часов плохо себя чувствует; он боится грозы, лошадей, мостов, смертей. И при этом ходит через петербургские мосты пешком. -- В вашем последнем письме, любезная маменька, вы говорите мне об английском рояле. Я спросила у месье Терлицкого, можно ли их найти? Он отвечал, что в Петербурге они бывают только случайно, когда кто-то продает рояль, привезенный из-за границы. Я хотела бы купить обычное фортепьяно в шесть октав, и даже видела одно подходящего тона, но не знаю, сколь оно тяжело. У всех клавесинов есть педаль, которую нужно нажимать коленом, что ужасно неудобно, особенно детям. Но у этого фортепьяно педали расположены, как у рояля; за него просят шестьсот рублей с перевозкой. Что же касается до роялей, то я не видела ни одного, который бы походил на наш, все они крайне неуклюжи. -- Завтра в Петергофе большой праздник; весь Петербург отправится туда; будут толпы народа, ибо этот праздник бывает только раз в три года. -- Гвардия уже пришла; и сказано, что все молодые люди будут участвовать в празднике; туда поехали даже купцы; судите сами: за комнату в Петергофе многие заплатили по нескольку тысяч; что же до экипажей, то они безумно дороги. На праздник истрачено несколько миллионов. Фейерверк, думаю, будет хорош, ибо дождь льет как из ведра; многие гуляют только в своем саду. -- Я хочу упросить дядюшку отвезти меня к г-же Нелидовой еще раз, как только представится случай. Я бы желала видеть ее как можно чаще. -- Мы здоровы, благодаря Бога, я пью лекарства все время, и чувствую себя прекрасно. -- Что еще вам сказать? Я даю уроки музыки Евгению, он очень прилежный ученик, и уже начинает играть гаммы; я объяснила ему ноты; он очень любит музыку и готов целыми днями наигрывать гаммы и песенки, какие знает, я хочу, чтобы он научился себе аккомпанировать, благо у него всегда имеется возможность играть, ибо у жены полковника есть клавесин. -- Обнимаю вас от всего сердца, моя любезная, моя милая маменька; мне кажется, когда я пишу к вам письма, я нахожусь к вам ближе. Как жаль, что нужно заканчивать письмо... -- Скажите сестрицам, что у меня есть два маленьких цыпленка, которых я прячу от Федота, не то он сделает из них жаркое. А за печкой в кухне у меня живут четыре котенка.

    Июля 27.

    встречи с вами оживляет меня. -- Петербург сейчас в великих переездах: гвардия пришла, а те полки, что были на ее месте, уходят. Быть может, суматоха и поход полка, в котором состоит брат, будут ему полезны? Им очень интересуются, дают обещанья, но я уж не верю обещаньям; они столько раз не исполнялись, что нельзя верить никому. Я не осмеливаюсь подавать вам уже ни малейших надежд. -- Но все-таки есть еще некоторые способы, и у нас хватит решительности, чтобы использовать их, хотя бы для очищения совести. Я же не уеду отсюда, не испытав все средства, не сделав все, что зависит от меня. Успокоимся на счет брата, прошу вас. Вы просто не знаете, что за человек полковник Лутковский! Брату так же хорошо у него, как в кругу нашей семьи. -- И в конце концов, у нас есть надежда увидеть его в отпуске. -- Как-то раз, болтая с Евгением, я сказала, что начинаю думать, будто он очень важная персона в Финляндии и без его там присутствия Петербург окажется в большой опасности; он ответил мне тем же тоном, что и Юг не может быть спокоен без него и что вообще он единственный, кто защищает границы, особенно, когда спит, облачившись в ночной колпак. -- Дядюшка был в Петергофе и рассказывает, что в продолжении всего праздника лил дождь. Он очень похвалил нас за то, что мы не поехали туда, ибо вся публика, разнаряженная с головы до ног, дамы в светлых шляпках и лентах, как куклы, в несколько минут превратились в груду мокрых тряпок. Нескольких покалечили, а одного ребенка до смерти; не знаю, какова должна быть мать, взявшая туда с собой ребенка. -- Сейчас у врачей много практики, ибо пол-Петербурга больны. -- Но сегодня у нас прекрасная погода, и, зная, что никого из императорского семейства нет в Елагино, мы отправились туда в лодке. Нам разрешили осмотреть весь дворец. Войдя в дворцовую церковь, чтобы только взглянуть на нее, мы остались послушать службу. Как прекрасна эта церковь, сколько вкуса! Там мы видели лик Богородицы, выполненный русским крестьянином. Это истинный шедевр, маменька. Иконостас совсем маленький, всего четыре иконы, все остальное место занимает позолота. Пели очень хорошо. -- Я понемногу начинаю привыкать к передвижению по воде. Это меня более не страшит. -- Императорское семейство собирается скоро провести некоторое время на Елагином острове; это в двух шагах от нас, быть может, мы увидим их. -- Я спросила у дядюшки, не встречал ли он кого-нибудь из тех, с кем свел знакомство на празднике в Петергофе; он отвечал, что сейчас трудно кого-либо узнать, ибо обычно все как лакированные, а после дождя стали напоминать людей. Дядюшка ужасно язвителен. Кажется, он поехал на праздник только чтобы потом над всеми посмеяться.

    Августа 11.

    ... У нас прекрасная погода, август гораздо теплее, чем был июль, я надеюсь, нам не будет холодно дорогой в сентябре. -- Вы говорите, что в этом году и озимые и яровые хороши. Слава Богу! наши крестьяне будут очень рады, если урожай окажется богатым. Вы говорите, что в этом году у нас много вишен; у меня текут слюнки, когда я думаю об этом. -- Вы все занимаетесь постройками, любезная маменька, мне думается, вы сделали уже много с тех пор, как нас нет. -- У нас нет времени, чтобы купить табаку братьям и послать его с подводами, но мы его привезем. -- Брат хотел мне написать; все же вот его адрес; думаю, он вам его еще не сообщил:

    Его благородию милостивому государю Евгению Абрамовичу Боратынскому В Роченсальм. В канцелярию Нейшлотского пехотного полка. Он рассказал мне странную вещь: Фридрихсгам сгорел дотла; квартира, где он жил, находилась в центре города и единственная уцелела...

    Приложение к Журналу Софи.

    Я именовал Софи ангелом не потому, что такова моя прихоть, но потому, что она того заслуживает. Если она будет и впредь вести себя столь же прекрасно, как ныне, я не премину возвести ее в серафимы. Она взяла учителя музыки, она носит новые наряды, которые велела себе пошить, она с удовольствием сопровождает нас в театр и не знает ничего лучшего, чем летать по городу, -- это ли не бытие сущего ангела? Мы только что отпраздновали именины Ильи Андреевича у здешнего дядюшки -- обед был очень весел, а мой ангел -- очень любезен. Мой ангел обретает в Петербурге самобытность, и это доставляет мне истинное удовольствие. Что до меня, то, беззаботный и равнодушный, как обычно, во всем, что касается себя самого, я всецело предаюсь счастью располагать моей Софи, я люблю чувствовать ее рядом, я смотрю на то, как она существует, и с меня довольно. Тем не менее, мне хотелось бы -- у кого нет желаний? -- мне хотелось бы никогда не расставаться с нею, следовать за нею повсюду, -- и, коли она мой ангел, я желал бы надеяться, что однажды она возвратит меня к вам. Дела мои все в прежнем положении. Обещают замолвить за меня словечко перед императором, когда будут выходить наши полки, иначе говоря, в конце августа; видимо, император, следуя своим правилам, откажет. В последнем случае я решился просить отставки, если вы не будете тому противиться. Я не охотник до званий и как ни блистателен чин прапорщика, он мало соблазняет мою пресыщенную душу. Но надобно вам знать, что для осуществления моего намерения одной моей философии недостаточно. Нужно, чтобы за дело взялся дядюшка, если вы напишете ему несколько слов, любезная маменька, только для того, чтобы он знал, что мое намерение вас не устрашает и что ваш сын, отказавшись от чинов в свете, может, мечтая быть любезным для вас, получить высокий чин при вашей особе. Простите мне краткость моих писем, я никоим образом не могу состязаться с Софи. Она ангел, поэтому я от всего сердца соглашаюсь, чтобы вы любили ее больше, чем меня. Прощайте, любезная маменька, тысячу поклонов любезным тетушкам.

    Е. Б.

    * * *

    И вот сентябрь! И вот Роченсальм. И вот место, где много лет назад увидел себя унылым пленником Аврам Боратынский. Те же свинцовые волны плещут у ног.

    Фридрихсгам еще не отстроен заново, и Нейшлотский полк квартирует нынешнюю зиму на берегу залива: "... крепость Роченсальм, -- по-фински Котка называемая; город сей лежит на острове, покрытом лесом, и строения по оному разбросаны. Он построен русскими и до присоединения новой Финляндии был главным портом и находился в цветущем положении, теперь приходит в упадок; остров со всех сторон укреплен отдельными батареями...; также вход в гавань защищен отдельными укреплениями, расположенными на островах, вдающихся в море..."

    * * *

    Не долго, впрочем, в этот раз пробыл Боратынский в Финляндии. Наверное, Софи не успела еще доехать до Мары, как он снова вернулся в Петербург -- в четырехмесячный отпуск. Куда он направился из Петербурга и скоро ли -- бог весть. Октябрь, ноябрь, декабрь 822-го и январь 823-го он провел в неизвестной нам стороне. Может быть, в Москве? Ибо где, как не в Москве, может пропасть человек до такой степени бесследно, чтобы не осталось от его бытия ни клочка бумаги? Довольно, однако, гонений на Москву. Вероятнее, в Москве Боратынский был, но, как и в Петербурге, проездом -- по пути в Мару, где и жил все время отпуска. Может быть, он снова был представлен Лутковским к производству в офицерский чин. -- Все сие нам не ведомо. Зато мы в точности знаем, что прапорщиком его опять не сделали и что Александра Федоровна категорически воспротивилась идее отставки. Итак, пусть он пока живет в Маре и помогает Александре Федоровне в хозяйственных хлопотах; пусть ангел Софи продолжает с ним фортепьянные уроки; пусть старый Жьячинто рассказывает ему в последний раз о Неаполе (и больше они не увидятся, ибо Жьячинто скоро станет первым из их семейства, кто ляжет в землю внутри церковной ограды возле новенькой, третий год действующей марской церкви). Пусть идиллия темных ноябрьских вечеров и первых декабрьских снегов убаюкивает недужные страсти. Перелетим-ка на это время к подножию петербургского Парнаса, где, в отличие от степных раздолий, страсти клокочут. Натурально, страсти особенного рода.

    * * *

    Остолопов, братья Княжевичи, Панаев, Сомов -- то были небольшие певцы, но верные сотрудники Александра Ефимовича в "Благонамеренном" и в Михайловском обществе. Поддерживаемые веселостью С. Д. П., в июне 821-го года они составили домашние заседания в словесных упражнениях, назвав свой сочинительский круг в честь его основательницы: С. Д. П. -- Сословие Друзей Просвещения и получив иные, чем в миру, именования, под коими в продолжение полугодичных упражнений своих записывались в рукописных протоколах, а затем печатались в "Благонамеренном". Сам Александр Ефимович стал называться Баснин (ибо писал басни), Панаев стал Аркадиным (за аркадские картины в его идиллиях), Остолопов -- Словаревым (за "Словарь древней и новой поэзии в 3-х частях" -- СПБ., 1821, в типографии имп. Российской Академии), Дмитрий Княжевич -- Сословиным (за то, что имел склонность к составлению словаря сословов *), два брата его Княжевичи -- Софииным и Юлииным, Сомов -- Арфиным, Аким Иванович, супруг С. Д. П., -- Бесединым, Яковлев -- Узбеком (ибо прибыл из Бухары). Сама С. Д. П. стала попечителем Мотыльковым. -- Павел Яковлев сочинил церемониал принятия новых членов:

    * Синонимов

    Все члены сидят, и к ним вводят слепотствующего искателя Софии-мудрости, мыслящего стать содругом просвещения. Его спрашивают: "Любишь ли ты мудрость?" -- Он ответствует: "Люблю ее, ищу ее, поклоняюсь ей". -- "Любишь ли ты дружбу?" -- "Ей посвящаю дни мои". -- "Отрицаешься ли славенизма?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли Шишкова и братии его?" -- "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли бисерных, кристальных, жемчужных слез?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли злоязычия Воейкова?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли графа Хвостова, подражателей и почитателей его?" -- "Отрицаюсь". -- Тогда искателя мудрости должны возвести на кафедру, составленную из "Тилемахиды" Тредиаковского, "Рассуждения" Шишкова, Делилевых "Садов", переведенных Воейковым, и еще какой-то тяжести, и предложить ему произнести торжественный обет: "Клянусь любить С. Д. П. -- словесность, деятельность и премудрость". После сего попечитель Мотыльков, прикасался своими перстами до очей, ушей и уст искателя, очищает оные от скверны и отверзает их, дабы тот мог отныне внимать и неба содроганью, и гад морских подводному ходу, и главное, -- мудрости: Софии! Софии! Софии! Так обязан возгласить нововступивший член в начале своей благодарственной речи. Церемониал сей остался не осуществлен, ибо такие прожекты и хороши тогда, когда они прожекты. Коли их выполнять, будет скука, а скуки не терпел попечитель Мотыльков. Кроме того, не было новых членов, да и самые заседания, несмотря на усилия попечителя, уже осенью 821-го года происходили редко, и в недолгое время общество (как общество) скончалось. Поводы к его кончине выказались, наверное, в сентябре, когда Панаев, после месячного отсутствия, обнаружил на Фурштадтской Кюхельбекера, Дельвига и Боратынского, а те не обнаружили к нему почтительной приязни. Панаев, помнится, стал пенять Александру Ефимовичу на нежданных гостей и выговаривать Софье Дмитриевне за ее неразборчивость в знакомствах. Вряд ли и прочие члены Сословия друзей просвещения были так же, как хозяйка, расположены к новым лицам: все-таки Гнедич и Крылов -- это одно, а баловни-поэты -- совсем иное. Тут было, конечно, ревнование не только сочинительское. Особенно у Панаева. Добрейший Александр Ефимович и желал бы их примирить, ибо был только на словах злым гонителем, а так -- милее души не видал никто... Но гранитный в своем самолюбии Панаев, не выдержав унизительного равноправия с нежданными гостями, твердой стопою вышел из дома на Фурштадтской, не взирая на мольбы. Это было осенью -- в начале зимы 821-го года. И скоро кончилось незабвенное общество, но не прекратились переходящие в утра вечера на Фурштадтской, и не перестала хозяйка вечеров умножать число своих подданных, а один из баловней-поэтов прямо высказал ей тогда свои упования: "На ваших ужинах веселых я основал свои надежды и счастье нынешней зимы" -- так он выразился.

    Чем увенчались надежды и как рассеялось счастье, мы уже, увы, знаем, и не о том речь сейчас (пока Боратынский проводит осенью 822-го года мирные дни в Маре). Речь о том, что "Благонамеренный", издававшийся Александром Ефимовичем, был журнал, отличный от домашних альбомов по преимуществу одним типографическим оформлением. А так -- особенно в те три с лишним года, пока наиболее ярко пылали страсти на Фурштадтской, -- "Благонамеренный" печатал почти исключительно гостей Софии Дмитриевны.

    Александр Ефимович был, повторяем, добрейшим человеком, но, не обидев и мухи в своей ежедневной жизни, он не мог не язвить в стихах. Высокого росту, широкий телом и с тяжелыми очками на толстом носу, он был душою мелкосуетен и с равным удовольствием смеялся вместе с Дельвигом над Федоровым, потом вместе с Федоровым над Дельвигом, и наконец вместе с Яковлевым -- и над Федоровым и над Дельвигом обоими.

    Но кто ж сравнивает страсти? Ей, своей незабвенной, он мог прощать любые extrйmitйs *.

    В стихах же он не жаловал крайностей, особенно романтических, и многие сочинения Бор... Дель... и Виль... Кю... ** (так он шутил) не одобрял. -- Но все же на страницах "Благонамеренного" даже злобные намеки могли уязвить только неискушенных. И когда Александр Ефимович помещал такие, например, суровые объявления: "Строжайше запрещено пропускать сочинения, не имеющие нравственной и полезной цели; особенно содержащие в себе сладострастные картины или так называемые либеральные, т. е. возмутительные мысли", -- то это можно было принять скорее за тыканье пальцем в Бирукова ***, чем за идею издателя.

    * Крайности (фр.).

    ** Vile queue -- мерзкий хвост (фр.) ; vile cul -- мерзкий зад (фр.).

    *** Известный цензор, хороший знакомец Александра Ефимовича.

    действительных друзей (особенно друзей просвещения) от того, чтобы посмеяться над ними, -- было не в его правилах.

    Еще в 820-м году он уже кое-что помещал в "Благонамеренном" на тот счет, что ныне есть такие сочинители, которые кроме самих себя лучше никого не видят и друг друга в таланты жалуют, бессмертие дают. Потом, весной 821-го года, выбрав в посредники Измайлова, на Дельвига и Боратынского решил напасть их бывший приятель -- Крылов (не Иван Андреевич, разумеется, а младой его однофамилец -- Александр). В марте 820-го года Крылов весьма поддерживал Кюхельбекера и сильно негодовал на Каразина ("Пусть зависти змия шипит у ног Певца -- Он звуком струн шипенье заглушает!"). Полтора года назад, перед отбытием в Финляндию, и Боратынский посвятил ему одно откровенное послание. Не знаем, правда, явилось ли оно отголоском действительных общих застолий или было только отзвуком чисто поэтического ревнования покойному Державину, любившему некогда размышлять о скоротечности всего вообще:

    Летящий миг лови украдкой, --

    Игея, Вакх еще с тобой!

    Еще полна, друг милый мой,

    Но смерть, быть может, сей же час

    Ее с насмешкой опрокинет, --

    И мигом в сердце кровь остынет,

    И дом подземный скроет нас!

    Ефимовичу для "Благонамеренного" четырехстопное отречение от былых знакомцев, прочитанное тотчас (а именно: 26 мая) в Михайловском обществе, в тот же день внесенное в домашний альбом Александра Ефимовича и полетевшее истинным картелем к прежним друзьям.

    Я никогда не буду с ними

    Среди мечтательных пиров

    Стучать бокалами пустыми!

    Но что ж!.. к чему напрасный вздох?

    Исполненный негодованья

    На дерзостных жрецов своих,

    Сказал: "Да будут их посланья

    Так сухи, как бокалы их!"

    Не внемлют музы их мольбам;

    Пред ними с шумом затворился

    Бессмертия высокий храм!

    Пускай трудятся: их творенья

    И поглотит река забвенья

    Венец, обрызганный вином!

    Причины крыловского гнева нам не ведомы. Когда Дельвиг ознакомился с содержанием этого картеля, он, видимо, должен был молвить: "Забавно"! -- и посмотреть вопросительно поверх очков на своего друга. Дельвиг плохо умел отвечать на грубости: язвительность между ними была привилегией Боратынского.

    Недаром он, едва начав сочинять стихи, сразу испробовал остроту своего языка на невинном в ту пору перед ним Шаликове. Тут же был случай иного свойства -- тем более вызов был принят.

    Тот не всегда себя прославит;

    Терзает Комик нас порой,

    Порою Трагик нас забавит.

    Путей к Парнасу много есть:

    Равно и Притчею и Одой

    И ввек того не приобресть,

    Что не даровано природой.

    Неисповедим Фебов суд.

    Одних ведет упорный труд,

    Других ведут одни забавы!

    Равны все Музы красотой,

    Несходство их в одной одежде.

    Но помолися Фебу прежде.

    Сей миролюбивый ответ они отдали в "Русский инвалид". Крылов не отвечал публично, то ли получив полное удовлетворение, то ли быв занят чем-то более достойным.

    * * *

    Прошел год. Догорала страсть Боратынского к С. Д. П.; начались ее свидания с Панаевым в Летнем Саду; Дельвиг все более доверялся своим чувствам к ней; Воейков затеял собственный журнал, пока в виде приложений к газете "Русский инвалид" -- "Новости литературы", -- куда заманивал всех лучших сочинителей (благо все они были в большей или меньшей степени влюблены в его жену) ; Батюшков со всей очевидностью сошел с ума (но еще теплилась надежда на выздоровление) ; между Петербургом и Москвой начались регулярные рейсы дилижансов; отдельным указом запретили всяческие тайные общества; в типографии Греча печаталось полным ходом, вдогонку "Шильонскому узнику" Жуковского, -- новое, романтическое сочинение Пушкина: "Кавказский пленник"; в Петербург приехала спасать брата Софи Боратынская; возвращались гвардейские полки; князь Шаховской поставил на театре очередное создание своего быстротворящего разума -- "Новости на Парнасе, или Торжество Муз"... Последнее событие имеет точную дату -- 10 июля 822-го года -- и одно, ныне неопределимое с точностью во времени стихотворное следствие в 11-ти куплетах, -- какое, сейчас скажем.

    * * *

    Подлепарнасские страсти потому и подлепарнасские, что питаемы не только пермесским жаром. На самом Парнасе не бывает страстей, воздух там столь прогрет и разрежен, что одной душе возможно не задохнуться на его горной вышине. Мягкому телу не выдержать давления небес и искуса кручи. И потому на самом Парнасе не бывает ссор, обид и ревнований: Гесиод и Омир, Анакреон и Тасс, Катулл и Парни равно приемлют здесь и высокие песнопения эпических певцов и дружеские безделки баловней Харит. Одного они не терпят -- дурных творений и их творцов. Впрочем, холодные стихотворцы и не доползают до тех мест, а дурные стихи не долетают до бессмертных ушей, ибо слишком тяжелы достигать такой высоты. Конечно, и на Парнасе известно об этих стихах и стихотворцах, но лишь косвенно -- чрез стихи истинных певцов и любимцев муз, -- стихи, бывшие некогда отзвуком посредственных и бездарных. Помните, какой скандал вышел два года назад, в марте 820-го года, когда Василий Назарьевич Каразин оставил соревнователей без своего просвещенного покровительства? А ведь тогда следом за ним из собрания соревнователей вышли еще несколько сочинителей, и в их числе князь Цертелев и Борька Федоров. Потом, помните? были "Поэты" Кюхельбекера, были послания Каразина Кочубею, высылка Пушкина, отставка Кюхельбекера. Ни Федоров, ни Цертелев не жаловались на баловней ни министру, ни государю, ибо не алкали, как Василий Назарьевич, власти в департаменте призрения общественных нравов. Но, как и Каразин, они негодовали против этих les chevaliers des extrйmitйs *, пролезающих в журналы со своими чашами, сладострастями, вольностями и токованиями, и готовы были вослед Василию Назаровичу возвестить нечто весомо нравоучительное на счет разврата духа. Что-нибудь вроде: "Безнравственность печати не может учить нравственности'". Или как-нибудь так: "Цепь приправленных отравой цинизма разочарований гасит здоровую радость молодости". -- Подобные заклинания живут на устах самолюбивых посредственностей во все времена, то переходя в шепот доноса, то публично грозя расправой. По счастью, Федоров и Цертелев в ту пору не принадлежали к числу ни секретных осведомителей, ни клеймящих трибунов. -- Впрочем, Федоров еще дойдет до степеней доносительских -- через двадцать лет; но такое уж тогда настанет Время.

    А сейчас, летом 822-го года петербургским любителям словесности Федоров готовит подарок -- две эпиграммы на Дельвига -- те самые, что осенью Александр Ефимович поместит в "Благонамеренном" за подписью Д. и Б. Д. (то есть за подписью самого Дельвига). Кроме приближенных к Измайлову, никто, разумеется, не знает истинного сочинителя, и сам Дельвиг, видимо, подозревает в равной степени и Александра Ефимовича, и Остолопова, но, кажется, он считает, что это проделки Сомова, а на Федорова не думает. Не знаем, стал ли Федоров Борькой благодаря Дельвигу или уже назывался Борькой, когда его так назвал Дельвиг, только известно, что самое площадное свое сочинение Дельвиг написал именно про него:

    Федорова Борьки

    Мадригалы горьки,

    Комедии тупы,

    Эпиграммы сладки.

    И, как он, всем гадки.

    Федоров был в 822-м году по возрасту молодым человеком 24-х лет, по службе -- секретарем Александра Ивановича Тургенева в департаменте духовных дел, по дружбе -- сочувственником Александра Ефимовича Измайлова и душевным приятелем Панаева. Он сочинял столько, сколько не писывали за год Хвостов и Шаховской, обоюдно взятые. Зато он был не только застрельщиком подлепарнасских сшибок, но и сражался после начала битвы до последней капли. Эпиграммы же его на Дельвига не были ни сладки, ни горьки и имели целью изобличить великую сонливость барона, воспетую самим Дельвигом и всеми его друзьями. Первая эпиграмма называлась "Эпитафия баловню-поэту"; вторая -- "К портрету NN". "Его будили -- нынче нет, -- писал Борька про Дельвига. -- Теперь-то счастлив наш Поэт!" Вторая эпиграмма имела ту же дозу веселости. Но кажется нам, не Федоров тогда первым начал и его эпиграммы явились уже после помянутых 11-ти куплетов...

    Июль был жаркий и многолюдный; вместе с гвардией вернулись Болтин и Чернышев. Боратынский и Коншин еще оставались в Петербурге. -- Друзья! -- восклицал, веселея, Коншин, -- сегодня невзначай пришла мне мысль благая вас звать в Семеновский, на чай. -- В Семеновских ротах квартировали до августовского выхода в Финляндию многие нейшлотцы. -- Иди, семья лихая!.. Приди, Евгений, мой поэт, как брат, любимый нами, ты опорожнил чашу бед, поссорясь с небесами... И Дельвиг, председатель муз, и вождь, и муж совета, покинь всегдашней лени груз, бреди на зов поэта... И Чернышев, приятель, хват... Болтин-улан, тебе челом, мудрец златого века!.. Дай руку, брат, иди ко мне, затянем круговою! Прямые радости одне за чашей пуншевою... -- Клич Коншина назывался: К нашим ("Не ваш, простите, господа; не шумными иду путями", -- отвечал потом всем нашим Борька). Жар встреч, пыл разговоров и пламенная младость, верно, завели их на премьеру выше помянутых "Новостей на Парнасе". -- Суть новостей Шаховского была в том, что Водевиль, Журнал и Мелодрама отважились соревновать Музам, но, понятно, успеха не имели и были торжественно изгнаны со сцены, декорированной Парнасскими пейзажами. Должно быть, тогда-то -- в промежутке между музицированиями под нежный голос ангела Софи, раздумьями об отставке и застольями в честь Ильи Андреевича -- унтер-офицер Боратынский с артелью и сочинил "Певцов 15-го класса". Может быть, в артели, кроме Дельвига, был еще кто-то из наших, но анналы пиров расплывчаты так же, как любовные предания, и на имена и даты скупы.

    лишь тем, что в них наши откатали не наших.

    Завязкой сих водевильных куплетов стали "Новости на Парнасе".

    Князь Шаховской согнал с Парнаса

    И мелодораму и журнал,

    Но жаль, что только не согнал

    (15-го класса не предусматривала Табель о рангах -- наименьшим был чин 14-го класса -- тот самый, о котором хлопотал сам Боратынский.)

    Но я бы не согнал с Парнаса

    Ни мелодраму, ни журнал,

    А хорошенько б откатал

    Дальше шли куплеты от лица Александра Ефимовича ("Я председатель и отец певцов 15-го класса"), Остолопова ("Я перевел по-русски Тасса, хотя его не понимал"), Панаева ("Во сне я не видал Парнаса"), Сомова, одного из братьев Княжевичей, Чеславского ("Я конюхом был у Пегаса") и Хвостова. Последний куплет был про Бирукова ("Я не 15 класса, я цензор -- сиречь -- я подлец"). Словом, тут были собраны главные действующие лица Михайловского общества и "Благонамеренного". -- Такие сочинения пишутся в полчаса (по неписаным законам пиров -- между шестой и девятой) ; переписываются они и разлетаются по Петербургу в полтора дня. Но, помноженные семикратно (Бируков не в счет) на самолюбия задетых сочинителей, они имеют долголетнее бытие и иногда служат завязкой пожизненных ссор.

    Однако на этот шомпол не был нанизан Федоров. Артель удовольствовалась на его счет прежними (еще в "Ответе Крылову") стрелами, от которых Федоров не мог бы отвести лба, даже если те стрелы не в него летели:

    Напрасно до поту лица

    О славе Фофанов хлопочет:

    Трудится он, а Феб хохочет.

    -- Не ваш, простите, господа, -- прямо, как воин, отвечал Борька. -- Я не имею дарованья: вас не хвалил и виноват! Не стою вашего посланья, и мне стишков не посвятят. -- Сам он, однако, посвятил им немало стишков. Чтобы любезный читатель убедился воочию на счет Борькиной бездарности, помещаем здесь четыре куплета Федорова о Боратынском:

    В элегии, посланье и романсе

    На пир и к чашам он зовет.

    И чашки даже в доме нет!

    В элегии, посланье и романсе

    Увял для жизненных утех!

    Honni soit qui mal y pense --

    В элегии, посланье и романсе

    Желаний негой он томим.

    Honni soit qui mal y pense --

    Он дремлет, и читатель с ним.

    Себя поэтом он зовет!

    Honni soit qui mal y pense --

    И в этом также правды нет.

    * Стыдно тому, кто дурно об этом подумает (фр.).

    "Поэтов" он нашел достойный способ излить всю желчь и всю досаду на выходки баловней:

    Сурков Тевтонова возносит;

    Тевтонов для него венцов бессмертья просит;

    Барабинский, прославленный от них,

    Их прославляет обоих.

    "Дельвига баронки пакостны стишонки" не установили за Дельвигом сего прозвища так, как "мадригалы горьки" утвердили Борьку -- Борькой.) Более чем новым указанием на сонливость в имени Суркова Федоров Дельвига не уязвлял. -- Кюхельбекер стал Тевтоновым, ибо был немец. -- Не вполне ясно, почему Боратынский стал Барабинским: то ли Борька хотел сказать, что он родом из Барабинских степей, то ли имел в виду, что ему место в тех степях. -- Нет нужды знать.) Дальше Борька мстил и за Фофанова, и за Борьку, и за трудится он, а Феб хохочет, и за ввек того не приобресть, что не даровано природой, и вообще за всех певцов 15-го класса.

    Тевтонова Сурков в посланьях восхвалял :

    О Гений на все роды!

    Тевтонов же к нему взывал:

    О баловень природы!

    Возвысив дух,

    Кричит: вы баловни природы!

    А те ему: о Гений на все роды!

    Слепую нас толпу, счастливцы, забавляйте --

    Хвалите вы -- самих себя!

    Впрочем, за всю слепую нас толпу Борька зря обижался. Певцы 15-го класса себя в обиду не дают, и первый из них -- давний наш знакомец Александр Ефимович Измайлов, чья рука, лишь только в нее попал список "Певцов 15-го класса", уже выводила быстроумное продолжение:

    Барон я! баловень Парнасса.

    В Лицее не учился, спал

    В певцы 15-го класса.

    Я унтер -- но я сын Пегаса.

    В стихах моих: былое, даль,

    Вино, иконы, б... ди, жаль,

    Не только муз, но и Пегаса

    Своею харей испугал

    И, совесть потеряв, попал

    В писцы 15 класса.

    "Певцов" в новом составе (для себя) и велел, видимо, снять копии (для добрых людей). Такими штуками он не мог оскорбиться, ибо сам столько раз затевал подобные рукопашные бои, что видел в них только практику для обточивания быстро тупевшего от бездействия языка. Он любил подлепарнасский шум, ибо не считал себя, как Панаев, первым поэтом эпохи.

    И волны площадных острот стали заливать петербургские стогны.

    Остер, как унтерский тесак,

    Хоть мыслями и не обилен,

    Но в эпитетах звучен, силен --

    Он щедро награжден судьбой,

    Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен!

    Он унтер-офицер, но от побои

    Дворянской грамотой избавлен.

    Заимодавцам я дарю...

    Стихотворенья -- доброй Лете,

    Мундир мой унтерский -- царю.

    Хвала вам, тройственный союз!

    Бард Баратынский с вами!

    Собрат ваш каждый -- Зевса сын

    И баловень природы,

    И Пинда ранний гражданин,

    Боратынский отвечал походя тоже площадным четверостишием. Оно дошло до нас в пересказанном виде:

    Я унтер, други! -- Точно так,

    Но не люблю я бить баклуши,

    Всегда исправен мой тесак,

    Но все же не в его натуре было прощать глупости глупцам, да и шуточки благонамеренных про унтерский мундир стоили ответа не менее оскорбительного, но более искусного, чем четырехстрочная отмашка тесаком. И вот, видимо, осенью 822-го года, озирая из Мары все дальнее пространство подлепарнасского поля битвы, Боратынский стал готовить шестистопный залп по певцам 15-го класса -- послание "Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры". Между тем, среди прочих событий, настал 823-й год; благонамеренным друзьям просвещения пришел на подмогу блаженный князь Цертелев; "Благонамеренный" запестрел уже не одними эпиграммами да куплетами Федорова, но и глубокомысленными разборами Цертелева, и вообще не было ни одного его номера, где бы Александр Ефимович не публиковал хоть небольшой сентенции против баловней, союза поэтов и новой школы словесности. -- 823-й год отсчитывал месяц за месяцем. Боратынский снова оставил родные пенаты и вернулся в Финляндию; там, наверное, и довершил сатиру к Гнедичу. В продолжение времени он это послание многажды переделывал; Бируков не допустил его к печати, и, разошедшись в списках, оно породило массу разночтений.

    Конечно, обилие личностей, тут содержавшихся, вряд ли возвышало певца пиров, да и некоторые остроты уже не были и остротами, а срывались в неблагопристойность (одна из них вызвала благородное негодование всех без исключения, независимо от класса в парнасской табели о рангах -- "Сомов безмундирный непростительно. Просвещенному ли человеку, русскому ли сатирику пристало смеяться над независимостью писателя? Это шутка, достойная коллежского советника Измайлова" *. Что ж! Сатира -- не эпиграмма. Это эпиграмма бьет тесаком наотмашь, вылетает стрелой из засады, жужжит неотвязной мухой. Сатира -- род более тяжелый: в нем потребно не мгновенное остроумие, а некоторое постоянство язвительного расположения мыслей. Да и легкость, сама собой движущая четырехстопную эпиграмму, не к лицу сатирическим шестистопникам, чьи остроты более напоминают афоризмы лукавого философа, сторонне наблюдающего жизнь, чем задиристые кличи эпиграмматиста.

    * Смысл шутки был в том, что Сомов не служил нигде и, не имея чина, не имел никакого служебного мундира.

    Лукавство сатиры к Гнедичу было в том, что, во-первых, Боратынский беседовал в ней с поэтом, не сочинявшим эпиграмм, старшим его на пятнадцать с лишком лет и стоявшим как бы вне и над литературными сшибками. Гнедич переводил "Илиаду". Этот смысл его жизни определял его особенное положение, ибо переводить Гомера русскими гекзаметрами и переводить, судя по читанным вслух отрывкам, хорошо -- это совсем не то, что переделать две-три элегии Парни или приноровить какую-нибудь сатиру Буало к нашим нравам. Кто, спрашивается, не переводил Парни, не приноровливал Буало или не переделывал какой-нибудь Лебреневой эпиграммы? -- Сколько времени это у вас занимало? -- Вспомните!

    жизни: и в обществе соревнователей он действовал, и декламационному трагическому искусству актеров учил, и в императорской библиотеке упорядочением книг занимался. Но главным оставался Гомер, и Гнедич был убежден, что истинных поэтов влечет высокая цель. А посему, видя в стихах и Пушкина, и Дельвига, и Боратынского действительно поэзию, не мог не сетовать на то, что нет у них главной, значительной, высшей цели, которая соединяла бы в одно великое разные песнопения.

    У Боратынского с ним никогда не было коротких отношений: он помнил, что он и младше, и занят, по сравнению с "Илиадой", в сущности, безделками. (Вот образчик их дружбы: "Почтеннейший Николай Иванович, больной Боратынский довольно еще здоров душою, чтоб ему глубоко быть тронутым вашей дружбою. Он благодарит вас за одну из приятнейших минут его жизни, за одну из тех минут, которые действуют на сердце, как кометы на землю, каким-то електрическим воскресением, обновляя его от времени до времени. -- Благодарю за рыбаков, благодарю за прокаженного *. Вы сделали, что все письмо состоит из однех благодарностей. -- Еще более буду вам благодарным, ежели сдержите слово и навестите преданного Вам Боратынского. -- Назначьте день, а мы во всякое время будем рады и готовы". -- Письмо это было писано в конце февраля -- начале марта 822-го года. За полгода в его отношениях с Гнедичем не многое изменилось. Тот по-прежнему писал "Илиаду"; он -- элегии, и вот теперь еще "Певцов 15-го класса".)

    * Рыбаки -- это "Рыбаки", отменная по вкусу и исполнению идиллия Гнедича; в 822-м году она была по произведенному эффекту то же, что, скажем, через три года первая глава "Онегина". А прокаженный -- это "Прокаженный из города Аосты", французская повесть Ксавье де Местра; Боратынский перевел "Прокаженного" на русский и, если не считать повести "Перстень", ничего более длинного в прозе он никогда не писал. Гнедич, видимо, споспешествовал тому, чтобы "Прокаженный" был напечатан.

    Не знаем, был ли отдельный разговор между Боратынским и Гнедичем о полезном и приятном в поэзии; доказывал ли Гнедич Боратынскому, что его дар достоин лучшего применения; указывал ли ему Гнедич на то, что в куплетах о певцах 15-го класса смысла не более, чем в ребяческих дразнилках; советовал ли он ему и впрямь, едкой желчию напитывая строки, сатирою восстать на глупость и порок -- иначе говоря, не бросать отдельные камни в отдельных певцов, того не стоящих, а сойти с ними в арену и разделаться однажды разом со всеми и навсегда. -- Это нам неизвестно. Известен результат -- сатира получилась, несмотря на безмундирного, хотя Пушкин говорил, что в ней мало перца. Быть может, он прав, но мы все же поместим -- в оправдание своего мнения -- некоторые наиболее примечательные, как говорят нынешние критики, места.

    Сказать хоть на ухо фанатикам журнальным:

    Срамите вы себя ругательством нахальным.

    Позволено свирель напачкать на гербе;

    Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной,

    С любовью жалуешь услужливым листком.

    И Цертелев блажной, и Яковлев трактирный,

    Несут к тебе плоды своих лакейских муз.

    Меж тем иной из них, хотя прозаик вялый,

    Хоть плоский рифмоплет -- душой предобрый малый!

    В журнале плоский враль, ругатель площадной,

    Совсем печатному домашний не подобен,

    Он милый хлебосол, он к дружеству способен:

    Панаев в обществе любезен без усилий,

    И, верно, во сто раз милей своих идиллий.

    Нарушит их сердец веселье и покой?

    Их из простых глупцов сердитыми глупцами?

    И, сострадательный ко слабостям людским,

    На них указывать не станет он лукаво!

    * * *

    а плохие -- неправильные, и для них всякое новое словосовмещение или неожиданное выражение плохо только потому, что непривычно или не освящено перечнем наставлений Горация и Боало.

    "Шиллер, Бейрон, Мур, Жуковский и Пушкин, почитаемые образцовыми писателями в романтическом роде, скорее отказались бы от славы своей, чем согласились считаться однородными певцам любви кипящей, Гетер и проч., окружающим свои он, она, ее сплетением бессмысленных и противоречивых понятий: беспокойством тихих дум, говорящим молчанием, веющим сном..." -- так писывал Федоров, который, помимо сих выражений, не мог постичь также, "как можно, дав уму свободу, пить слезы в чаше бытия! Очей, увлажненных желаньем, уста, кипящие лобзаньем, -- я -- как шарад -- понять не мог", -- восклицал Борька. Напрасно, конечно, он привлекал под свои знамена Жуковского и Пушкина, именно благодаря которым наша словесность обогатилась подобными метафорами. "И лишь молчание понятно говорит", -- Жуковский сказал у нас первый. Тут бы можно было продолжить, да не спорить же, в самом деле, с Федоровым о свободе поэтического словоупотребления! Его сочувственник, Житель Васильевского Острова (как он часто подписывал свои критические мнения) князь Цертелев, по крайней мере, не ссылался на романтические авторитеты Жуковского и Пушкина, ибо в поэзии вообще не смыслил; он попросту делил все вообще в поэзии на старую и новую школы: "пиитическая нагота (по старой школе неблагопристойное), дивное (по старой школе вздорное) и таинственное (по старой школе бестолковое) составляют главнейшие красоты поэтов новой школы". Доказательством Цертелев брал стихи Пушкина, Жуковского, Батюшкова, Боратынского, Дельвига, Вяземского. Даже Федоров мог по праву считаться мыслителем по сравнению с Жителем Васильевского Острова, нанесшим своим псевдонимом нестерпимое оскорбление этому благословенному уголку Северной Пальмиры. Ни в чьих силах -- изменить людское естество; не скажет ни единый осине: дубом будь; не докажете вы глупцу, что он глуп, а сочинителю, не имеющему вкуса, что он не имеет вкуса, -- он все будет делить словесность на школы и направления, во всем будет ему мниться должное (хорошее, в его понятиях) и сущее (дурное, по его правилам). И потому, если кто собирается оспоривать Федорова или Цертелева, рекомендуем отослать его к "Вестнику Европы" за 819-й год, где напечатана статья одного виленского профессора, сумевшего своим -- ученым чистосердечием еще за пять лет до споров о преимуществах поэзии классической и романтической предугадать суть того, как будут понимать все грядущие невежды разницу между классиками и романтиками: "В моем понятии все то называется классическим, что сходно с правилами Поэзии, предписанными для французов стихотворцем Боало; ... для всех образованных народов Горацием; романтическим же называется все то, что несообразно с оными правилами, что грешит против них, что им не повинуется". Федоров, Цертелев и их однодумцы в Вильно, в "Благонамеренном", в "Вестнике Европы" и прочих диких местах необъятных окраин нашей империи, чувствуя посягновение и видя новизны, не умели найти им иного противодействия, кроме публичных сомнений в целомудрии и благонамеренности новой школы. Эти сомнения, при нашей тогдашней журнальной публичности, не имели еще прямых политических следствий, но все же, не забудьте: многие из тех, на чей счет сыпались двусмысленные намеки, и без напоминаний общественности находились на особом счету у правительства. Пушкин был в Кишиневе без права возвращения в Петербург, Боратынский -- как бы в солдатах, Вяземский -- в отставке, в Москве, под тайным надзором. -- Словом, на всех сих невинных упражнениях в злословии был свой, особый отпечаток.

    * * *

    Однако если бы о классическом и романтическом говорил только Цертелев, а против чаш бытия восставали только в "Вестнике Европы" и "Благонамеренном", не стоило о том вспоминать. Но дело приняло иной оборот. Мало, что сами слова классическое и романтическое вошли в обиход, но и люди мыслящие ввергли свои умы в раздумья о разных школах в словесности и о направлении нашей литературы в последнее десятилетие. Особенно Вяземский, Бестужев и Кюхельбекер потрудились в арене критических ристалищ. Как всегда бывает во всяких спорах, то, что одним кажется истинно прекрасным, другим видится прямо в ином свете. Для доказательства сей истины довольно двух рассуждений. Вот они:

    -- Поэт некоторым образом перестает быть человеком, для него уже нет земного счастия. Он постигнул высшее сладострастие... Вернейший признак души поэтической -- страсть к высокому и прекрасному: для холодного, для вялого, для сердца испорченного необходимы правила, как цепь для злой собаки, а хлыст для ленивой лошади; но поэт действует по вдохновению...

    -- Поэт не знает пределов, пламенное воображение его объемлет всю вселенную, ... вкус его отличен от других; образ выражения особенный, если хотите, странный и даже иногда неудобопонятный, ибо самая темнота имеет свою прелесть; в творении его видна гениальная небрежность, и от сего-то оно не имеет определенного цвета, но сливает в себе, так сказать, все цветы. Если вы не угадали, кто именно что говорит, загляните в примечания, но уверяем вас, что первый говорит действительно любимую мысль, а второй -- дразнится.

    словесности по направлениям. Любые классификации хороши на большом расстоянии и подобны делению, например всех женщин на пылких и страстных. А стоит приблизиться к предмету нашего любопытства, окажется, что общая судьба воплотилась в нем совершенно особенным образом, разрушающим все дальнозоркие схемы. -- Однако устройство нашего разума таково, что он по самой природе своей обязан постоянно все видимое, слышимое и осязаемое делить: на левое -- правое, на сырое -- вареное, на горячее -- холодное, на высокое -- низкое... Протестовать против этой привычки разума -- значит противиться природе. -- Что ж! Будь каждый при своем -- мы покорны сей истине и, не желая ни ссорить вновь, ни мирить классическое с романтическим или древнее с новым, вернемся в Мару -- в тот уголок земли, где небесная ширь сливается у горизонта с полевым простором.

    Итак, зима. Снег. Мороз. Шорох ударов вьюги в ставни. Комнаты натоплены. Из гостиной доносятся звуки рояля. Горят свечи. -- Вечер. Но Боратынского здесь уже нет. Пока длились наши рефлексии о классиках и романтиках, он снова покинул родной предел, проскакал и Москву и Петербург, сделал последнюю смену лошадей в Фридрихсгаме и миновал Кюмень-город. И вот уже леденящий ветер с залива бьет шуршащими порывами в кожух его возка, въезжающего в главную улицу крепости Роченсальм.

    Раздел сайта: