• Приглашаем посетить наш сайт
    Литература (lit-info.ru)
  • Песков A.M.: Боратынский. Истинная повесть.
    1824

    1824

    * * *

    Милостивый государь князь Александр Николаевич!

    Я недавно получил письмо, тронувшее меня до глубины сердца: молодой человек, с пылким и благородным сердцем, одаренный талантами, но готовый, при начале деятельной жизни, погибнуть нравственно от следствий проступка первой молодости, изъясняет в этом письме, просто и искренно, те обстоятельства, которые довели его до этого проступка. Несчастие его не унизило и еще не убило, но это последнее неминуемо, если вовремя спасительная помощь к нему не подоспеет.

    Получив его письмо, написанное им по моему требованию (ибо мне были неизвестны подробности случившегося с ним несчастия), я долго был в нерешимости, что делать и где искать этой спасительной помощи. Наконец естественная мысль моя остановилась на вас. Препровождаю письмо его в оригинале к вашему сиятельству. Не оправдываю свободного моего поступка: он есть не иное как выражение доверенности моей к вашему сердцу, всегда готовому на добро; не иное что, как выражение моей личной, душевной к вам благодарности за то добро, которое вы мне самому сделали.

    Письмо Баратынского есть только история его проступка; но он не говорит в нем ни о том, что он есть теперь, ни о том, чем бы мог быть после. Это моя обязанность. Я знаю его лично и свидетельствуюсь всеми, которые его вместе со мною знают, что он имеет полное право на уважение, как по своему благородству, так и по скромному поведению. Если заслуженное несчастие не унизило его души, то это неоспоримо доказывает, что душа его не рождена быть низкою, что ее заблуждение проистекло не из нее самой, а произведено силою обстоятельств и есть нечто ей совершенно чуждое. Кто в летах неопытности, оставленный на произвол собственной пылкости и обольщений внешних, знает, куда они влекут его, и способен угадать последствия, часто решительные на всю жизнь! И чем более живости в душе, то есть именно, чем более в ней такого, что могло бы при обстоятельствах благоприятных способствовать к ее усовершенствованию, тем более для нее опасности, когда нападут на нее обольщения, и никакая чужая, хранительная опытность ее не поддержит. Таково мне кажется прошедшее Баратынского: он споткнулся на той неровной дороге, на которую забежал потому, что не было хранителя, который бы с любовию остановил его и указал ему другую; но он не упал! Убедительным тому доказательством служит еще и то, что именно в такое время, когда он был угнетаем и тягостною участию, и еще более тягостным чувством, что заслужил ее, в нем пробудилось дарование поэзии. Он -- поэт! И его талант не есть одно богатство беспокойного воображения, но вместе и чистый огонь души благородной: прекрасными, гармоническими стихами выражает он чувства прекрасные, и простота его слога доказывает, что чувства сии не поддельные, а искренно выходящие из сердца. Одним словом, я смело думаю, что в этом несчастном, страдающем от вины, в которую впал он тогда, когда еще не был знаком ни с собою, ни с достоинством жизни, ни с условиями света, скрывается человек, уже совершенно понимающий достоинство жизни и способный занять не последнее место в свете. Но он исключен из этого света. Испытав горесть вины, охраняемый высокостию поэзии, он никогда уже не будет порочным и низким (к тому не готовила его и природа) ; но что защитит его от безнадежности, расслабляющей и мертвящей душу? Возвратись он в свет, он возвратится в него очищенный; можно даже подумать, что он будет надежнее многих чистых: временная, насильственная разлука с добродетелью, в продолжение которой он мог узнать и всю ее прелесть, и всю горечь ее утраты, привяжет его к ней, может быть, сильнее самых тех, кои никогда не испытали, что значит потерять ее.

    Я смею думать, что письмо мое не покажется вашему сиятельству слишком длинным: я говорил с вами тем языком, который вы лучше других понимать умеете; и мне было легко с вами говорить им, ибо душевно вас уважаю и твердо надеюсь на ваше сердце. Оно научит вас, как поступить в настоящем случае. Представьте Государю Императору письмо Баратынского; прочитав его, вы убедитесь, что оно писано не с тем, чтобы быть показанным. Но тем лучше! Государь узнает истину без украшения. Государь в судьбе Баратынского был явным орудием Промысла: своею спасительною строгостию он пробудил чувство добра в душе, созданной для добра! Теперь настала минута примирения -- и Государь же будет этим животворящим примирителем: он довершит начатое, и наказание исправляющее не будет наказанием губящим. Заключу, повторив здесь те святые слова, которые приводит в письме своем Баратынский: "Еще ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть, и тек нападе на выю его, и облобыза его!" Сей отец есть Государь: последствия найдете в Святом Писании.

    С истинным почтением и сердечною привязанностию честь имею быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою

    В. Жуковский. 2 генваря 1824.

    * * *

    Все-таки хорошие люди -- т. е. честные, добрые, умные, с нежной душою - никогда не помогут в том деле, где участия души не требуется. Надо бы просто, по-капральски, как солдат -- солдату: "Унтер-офицер Баратынский сам вступил по высочайшей воле в рядовые пять лет назад, ныне служит в Нейшлотском полку в Роченсальме. К службе прилежен. В караулах исправен. Не штрафован. Посты блюдет. Нрава тихого. Стихов не пишет". -- Кто устоит против подобной аттестации? И без всяких облобыза его!

    Быть может, Голицын прочитал оба письма -- и Василия Андреевича и Боратынского, а вероятнее, ограничился первым, а начав читать второе, соскучился быстро и передал Жуковскому, что сие не надобно, а надобны точные даты. Дат в своей исповеди Боратынский не назвал ни одной. Жуковский кинулся к Гнедичу, служившему вместе с Дельвигом в императорской библиотеке: "Милый, прошу тебя непременно, нынче же узнать, где хочешь и как хочешь, у Дельвига ли, у Вельзевула: когда именно вступил Баратынский в службу, и отошли это к Тургеневу с надписью нужное. Нельзя ли нынче же?"

    Дельвиг никогда не был тверд в хронологии, Вельзевул в тот вечер был неблагосклонен к смертным, и они отправили Голицыну записку, где не было ни одной правильной даты: "Баратынский выписан из Пажеского корпуса в 1815 году с тем, чтобы его никуда иначе не определять, как в солдаты. Он вступил солдатом в лейб-егерский полк в марте 1818 года. Через восемь месяцев произведен в унтер-офицеры и с того времени служит в Нейшлотском полку. Начальство неоднократно представляло его к чину". -- Последние слова были -- из рук вон, потому что раз начальство представляло, а до сих пор не произведен, -- значит, тут что-то не так.

    От себя Жуковский сетовал Голицыну, что до государя так и не дойдет исповедь Боратынского, и выражал истинную надежду на то, что "Государь, знающий человеческое сердце, легко распознает язык истины, если удостоит своего милостивого внимания строки Баратынского, которого вся будущая жизнь, можно сказать, зависит теперь от тех немногих минут, которые Его Величество употребит на прочтение прилагаемого здесь письма его".

    -- Нет, нет, -- должен был сказать Голицын на счет передачи исповеди Его Величеству, но обещал доложить. Видимо, он с удивлением узнал, что Боратынский сам вступил в службу, а не отдан (сам -- многое меняет!). Около 20-х чисел февраля Голицын доложил государю и, кажется, был выслушан благосклонно ("доклад князя Голицына был счастлив и для... Баратынского; но еще дело не кончено").

    Дело двигалось общими усилиями.

    Дядюшка Петр Андреевич тоже не немотствовал. Он велел племяннику писать к Елене Павловне -- будущей, с февраля, великой княгине, супруге Михаила Павловича. Боратынский написал.

    Петр Андреевич передал его письмо, видимо, через Жуковского и рассказал, что его любезнейшая сестра (т. е. вдова покойного брата и мать Боратынского) "от горести, произведенной в ней судьбою ее сына, лежит на одре болезни; а она имеет еще шестерых детей, из которых наш несчастный старший".

    Тургенев тем временем медленно нажимал на Голицына и, видимо, он же написал в Москву к Вяземскому, чтобы тот поговорил с Денисом Давыдовым, а тот бы написал о Боратынском своему душевному приятелю Закревскому (Закревский до начала марта оставался в Петербурге и только 9-го числа уехал очно губернаторствовать в Гельзингфорс). Денис взялся за дело горячо:

    -- Любезнейший друг Арсений Андреевич!.. Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты, он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около 8-ми лет или более, неужели не умилосердятся? -- Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен. Я приму старание твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние... Твой верный друг Денис.

    -- Получил письмо твое вчера, любезный друг Арсений Андреевич... Ты пишешь о Боратынском -- пожалоста постарайся за него, он человек необыкновенного дарования и если проступился в молодости, то весьма продолжительно и горько платит за свой проступок. Право, старание твое приму как собственное себе благодеяние... Итак, прости, друг любезнейший, верь непоколебимой дружбе и преданности твоего верного друга Дениса Давыдова.

    -- Любезнейший друг Арсений Андреевич... Пожалоста, брат, постарайся о Боратынском. Ты мне обещаешь, но приведи обещание свое в действие, ты меня сим крайне обяжешь. Грустно видеть молодого человека, исполненного дарованиями, истлевающим без дела и закупоренным в ничтожестве. Пожалоста, постарайся, а пока нельзя ли ему дать пристанище, при тебе ему, конечно, лучше будет, нежели в полку, и он тебе будет полезен. -- Итак, прости, друг любезнейший и почтеннейший. Поцелуй от меня ручки у Аграфены Федоровны... Верный друг твой Денис.

    * * *

    -- Закревский говорил и просил : обещано или почти обещано, но еще ничего не сделано, а велено доложить чрез Дибича. -- Это уже Александр Иванович Тургенев посылает 24-го марта с Дашковым, едущим через Москву, письмо к Вяземскому (Дибич, генерал-адъютант, готовится вступить через десять дней в должность начальника Главного штаба), --... велено доложить чрез Дибича. На этого третьего дня напустил я князя Голицына; потом принялся сам объяснять ему дело и человека. Большой надежды он мне не подал, но обещал доложить в течение дней всеобщего искупления. -- То есть в Пасху, когда Дибич должен был принять свое назначение. Дибич тоже полагал, что Боратынский отдан, а не сам вступил нижним чином. Любопытно знать, что полагал по этому поводу государь?

    Александр Иванович настрого упредил на счет Боратынского весь пишущий Петербург и всю пишущую Москву: не объявлять нигде его имени под стихами. -- Все-таки Александр Иванович, наделенный опытом многолетней службы бок о бок с идиотами, понимал толк в таких делах больше Жуковского. По этой причине в 824-м году Боратынский не напечатал ни одного нового стихотворения, а зимой-весной его имя вообще исчезло со страниц журналов. Рылеев с Бестужевым должны были отложить тетради с его стихами на неопределенное время.

    * * *

    Боратынский ждал решения в Роченсальме. Ждал с надеждой: "До меня дошли такие хорошие вести о моем деле, что, право, я боюсь им верить". -- Но он верил, и веселость его, верно, ширилась час от часу, день от дня. Он проводил в конце января Коншина -- с грустью, но веселость должна была остаться. Оставалась в Роченсальме и Анета.

    Чудная, любезная, прелестная Анета Лутковская! Умом, любезностью своей ты всех обворожить родилась; Анета! где б ты ни явилась, всегда приобретешь друзей! Верный друг Анеты -- разумеется, кузен, исписавший ее альбом старыми своими стихами, из тех, что некогда он посвящал Вариньке Кучиной (знал ли он, что они, вероятно, знакомы?) и С. Д. П.

    когда ты вспомнишь, друг мой, не смотря на время между датой сегодняшней и той, когда ты воспомянешь, и когда ты вспомянешь как-то обо мне в краю ином, потом, когда-то, когда ты вспомнишь, друг мой, не...

    -- Нет, нет, нет! Я хочу что-нибудь более любезного. Ах, Анета!

    Когда придется как-нибудь

    В досужный час воспомянуть

    Вам о Финляндии суровой,

    О их безужинных балах

    И о Варваре Аргуновой;

    Не позабудьте обо мне,

    Поэте сиром и безродном,

    Сердитом, грустном и голодном.

    А вам, Анеточка моя,

    Что пожелать осмелюсь я?

    О! наилучшего, конечно:

    Сегодня вижу я на час,

    Какою помнить буду вечно.

    Б. Боратынский. Роченсальм. Февраля 15-го 1824-го года. Ах, Анета! Вы все еще верите в родство душ?..

    Коншин уехал, и Боратынский квартировал в доме у подножия горы, видимо, один. Он стихотворил "Эду". Вышла бы Эда такой, какая она у него, без прелестной Сандрильоны Роченсальма -- не знаем. Впрочем, Эда -- почти карамзинская Лиза по своему положению, а ее Гусар -- почти Эраст, и отношения их, ясно, совсем не те, что у Боратынского с Анетой Лутковской. Не о прототипах речь: об ощущении образа чужой души.

    Дибича будет произведен прапорщиком, выйдет в отставку и покинет Финляндию навсегда. Он торопит в своей душе эти будущие дни. Он ждет решения своей участи. И вот уже Дибич положил в папку для доклада государю бумаги о нем. Он ждет.

    * * *

    Тем временем Фаддей Булгарин решил угодить Рылееву с Бестужевым и общему приятелю Боратынскому для вящего удовольствия читающей публики. Чуть не в тот день, когда Тургенев просил Вяземского не упоминать имени Баратынского в печати, 24 марта, вышел нумер "Литературных листков" с объявлением Булгарина:

    МНОГИЕ ЛЮБИТЕЛИ ПОЭЗИИ ДАВНО УЖЕ ЖЕЛАЮТ ИМЕТЬ СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ Е. А. БАРАТЫНСКОГО, КОТОРОГО ПРЕКРАСНЫЕ ЭЛЕГИИ, ПОСЛАНИЯ, ВОСПОМИНАНИЯ О ФИНЛЯНДИИ И ПИРЫ, СНИСКАЛИ ВСЕОБЩЕЕ ОДОБРЕНИЕ. К. Ф. РЫЛЕЕВ С ПОЗВОЛЕНИЯ АВТОРА ВОЗНАМЕРИЛСЯ ИЗДАТЬ ЕГО СОЧИНЕНИЯ...

    Особенно должны были впечатлять публику ВОСПОМИНАНИЯ О ФИНЛЯНДИИ. Такие люди... Такое время...

    Разумеется, ничего чрезвычайно ужасного в этом объявлении не было -- кроме его несвоевременности и дурацкого намека на хлопоты об освобождении из Финляндии. Но бывает и так, что ничтожные объявления способны разрушить самые блистательные прожекты. Конечно, сомнительно, чтобы к Пасхе -- к 6-му апреля (около того времени Дибич готовился докладывать о Боратынском императору) -- это мелкое объявление уже было доложено его величеству. Еще более сомнительно, что именно оно повлияло на решение государя. Но что мы знаем?

    Подобные формулы -- неплохие доказательства жизненного тупика. Хорошо, что не написал: поселить навечно в Финляндию, или, как Мещевскому: разжалован навсегда.

    Ах, Анета! Все вечно и все неизменно под этой изменной луной! Через два месяца, через два месяца Нейшлотский полк снова вернется в Роченсальм, а потом, любезная Анета, вы уедете из Роченсальма, а Роченсальм все так же будет сбегать своими улочками к морю, а роченсальмский маяк будет так же выситься на скале, а луна будет гнать приливы и отливы с тем же немолчным ропотом, а ветер будет выть, выть, выть.

    Ныне, 7-го мая, Нейшлотский полк переходит на свое обычное лагерное место под Вильманстрандом -- на Лебединое поле, и к 15-му два баталиона расставят там палатки. Там, среди голубых холодных озер, генерал Закревский проведет полку инспекторский смотр, и нейшлотцы отправятся в Петербург заменять гвардию в караулах. О Петербург!

    * * *

    Генерал Закревский устраивал инспекторский смотр всему Отдельному Финляндскому корпусу, проводил баталионные учения, проверял ружейные навыки, оглядывал казенные строения и делал наставленья. Он ездил по Финляндии все лето, начав в мае с осмотра полков, идущих в Петербург.

    * * *

    10-го майя. Суббота. -- В 10-ть часов поутру выехали из Гельзингфорса. До первой станции Гинриксдаль, где мы завтракали, провожали нас Аграфена Федоровна, также Кронштед, и Дюклу, и Котов...

    14 майя. Среда. -- Поутру в 6-ть часов выехал из города Ловизы... В 10-ть час. приехали в креп. Кюмень-город... В Роченсальм прибыл в 1-м часу... осматривал: 1) провиантский магазейн...; 2) главную гаубтвахту и денежную казну -- хороши; 3) казармы... 15-го майя. Четверг. (Вознесение Господне)... -- Обедали у полковника Лутковского. После обеда дождь и дурная погода... Несколько простудился, и начало болеть у меня горло.

    * * *

    День погас. Но за окном светло: наступали почти без мрака. Генерал Закревский, должно быть, медленно ходил по кабинету, вспоминая протекший день. Унтер-офицер Боратынский вместе с своим 1-м баталионом к 15-му мая, может быть, был уже в Вильманстранде, на Лебедином поле, и в эти часы спал, в одной из палаток, разбитых на Лебедином поле. Но вряд ли даже в эти дни Боратынский готовился вместе со всеми нейшлотцами к смотру. Скорее всего, 15-го, когда Закревский обедал у Лутковского, он тоже сидел за столом, а мундир свой унтерский надел лишь 24-го утром, перед самым смотром.

    * * *

    16 майя. Пятница... В 7 1/2 час. выехал из Роченсальма... в 11-м часу приехали в Фридрихсгам.

    23 майя. Пятница... В 12-м часу приехал в Вильманстранд... 24-го майя. В Вильманстранде. Инспекторский смотр 1-му баталиону Нейшлотского полка. Люди вообще отозвались довольными своими начальниками. При осмотре ружей 1-й гренадерской роты нашел два неисправных, одно у унтер-офицера Бондаренки, которого и велел разжаловать в рядовые...

    25-го майя. Баталион учился изрядно, но маршировал на заднюю шеренгу худо, а на переднюю посредственно... Сбивались с ноги...

    -- Я шел вдоль строя за генералом Закревским (у коего был адъютантом), когда мне указали Баратынского. Он стоял в знаменных рядах. Баратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжении смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях. После он заходил ко мне, но не застал меня дома и оставил прилагаемую записку: "Баратынский был у вас, желая засвидетельствовать вам свое почтение и благодарить за участие, которое вы так благородно принимаете в нем и в судьбе его. Когда лучшая участь даст ему право на более короткое знакомство с вами, чувство признательности послужит ему предлогом решительно напрашиваться на ваше доброе расположение, а покуда он остается вашим покорнейшим слугою. -- Так вспоминал адъютант поручик Путята, друг всей остальной жизни Боратынского. До осени они уже не увидятся: Путята при Закревском все лето пропутешествует по Финляндии. Боратынский, при своем полку, отправится в Петербург.

    10-го июня он был уже там.

    * * *

    что это правда. Наверное, он был у ней на Волковом кладбище. Памятник еще не сделали. Стоял крест с именем и датами:

    1792 -- 1824

    1792--1824 25 сентября -- 4 мая

    "Бог добр, -- говаривала она, -- накажет да и помилует".

    * * *

    Лето прошло как сон. С Дельвигом, Левушкой Пушкиным, Рылеевым, Жуковским, Тургеневым. -- Говорили. -- О Байроне, о славе, о деспотизме, о любви, о будущем, о "Северных цветах", о том, что Пушкина, год назад переведенного из Кишинева в Одессу, теперь собираются выслать и из Одессы, о том, что нужен свой журнал, о том, что чем дальше, тем хуже и темнее... Байрон умер в апреле в Греции: не от пули -- от горячки. "После смерти Наполеона никакая смерть так глубоко в душу... не врезывалась, как его. Наш век есть точно век мирмидонов *; кто только немножко перерастет казенную меру посредственности, тот сейчас людьми или Судьбою выключается из списков..." -- Рылеев написал на его смерть:

    Везде в слезах в укор судьбы;

    Одни тираны и рабы

    Его внезапной смерти рады.

    Рылеев кипел. Чем хуже, чем темнее было, тем ярче сверкали его глаза. Жизнь Рылеева давно шла в двух мерах: явной и тайной. Бестужев тоже был принят в тайный союз, и они выбирали теперь -- достойнейших. Тайна есть тайна, никто, кроме них, не знает, говорили они только между собою насчет участия Боратынского в замыслах распространения общей свободы, или намекали самому ему -- как особенно укоренному судьбой и тираном на такие замыслы, или, уже летом 824-го года разочаровавшись в нем, не принимали его в расчет своей тайной жизни. Расстались они, во всяком случае, холоднее, чем встретились, и Бестужев скоро скажет Пушкину: "Что же касается до Баратынского -- я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его "Эдда" есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению". На даче у Александра Ивановича Тургенева 15-го июня он читал законченное послание "Богдановичу":

    Вошел в содружество с германскими певцами

    И стал передавать, забывши божий страх,

    Жизнехуленья их в пленительных стихах.

    Прости ему господь! -- Но что же! все мараки

    Жуковский хохотал первым. Но печатать нельзя -- не поймут, скажут: "Что за идея пришла Баратынскому писать столь негодными стихами... Мараки, задумчивые враки и пр. похоже на лай собаки, а не на напев его сладкогласной лиры. Да и что за водевильные мысли во всей пьесе! Словно шуточки "Благонамеренного"!" -- Если напечатать, чему обрадуется толпа? -- Только строчкам о Жуковском, потому что они напомнят ей пассажи Цертелева и Федорова. Такова наша публика, она не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения, не угадывает шутки, не чувствует иронии... Было новое лицо -- Языков. С ним он прежде встречался заочно -- на журнальных страницах (однажды они оказались совсем на соседних страницах -- в воейковских "Новостях литературы": он -- с "Падением листьев", Языков -- с "Чужбиной"). Языков был -- как и полагается 20-летнему юноше -- жадно влюблен в Светлану и ревновал, как ревнуют в 20 лет ("Она чрезвычайно любит Баратынского и Льва Пушкина; это мне непонятно и не нравится: я их обоих знаю лично". В продолжение времени это, конечно, пройдет). Может быть, новое лицо и сочинитель лучшей русской комедии всех времен (после Фонвизина), в то короткое лето тоже житель Петербурга -- Грибоедов. Разумеется, почем нам знать, видели они друг друга или нет, но уж слишком много у них было общих знакомых, где могли бы и увидеться -- скажем, у Тургенева на Черной речке или у Мухановых; в конце концов, в театре, им могли друг друга показать. За глаза Грибоедова с Боратынским, верно, знакомил Кюхельбекер, весьма сошедшийся с ним в Тифлисе в 822-м году.

    Около 19-го июня у Дельвига с Булгариным вышла ссора. В чем именно было дело -- не знаем, но Дельвиг вызвал Булгарина. Булгарин отказался: "Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил". Дело уладил Рылеев: "Любезный Фаддей Венедиктович! Дельвиг соглашается все забыть с условием, чтобы ты забыл его имя, а то это дело не кончено. Всякое твое громкое воспоминание о нем произведет или дуэль или убийство. Dixi". Числа 15-го июля по Петербургу пронесся слух: Пушкин в Одессе застрелился.


    -- Но из Одессы этого с вчерашней почтой не пишут.
    -- Сказавший слышал, от кого, не знаю.

    -- Вернее то, что он отставлен.
    -- Не ужился с Воронцовым, этого я понять не могу.
    -- Пушкин отставлен; ему велено жить в псковской деревне отца его под
    надзором.

    В начале августа был смотр дивизиям в Красном Селе, и после сего Нейшлотский полк отправился на зимние квартиры. Тетради свои, лежавшие у Рылеева и Бестужева, Боратынский взял, видимо, лишь под предлогом кое-что пересмотреть, но увез их с собой в Роченсальм насовсем: коли сказано -- не объявлять нигде имени под стихами, о каких "Стихотворениях Евгения Баратынского" речь? (Впрочем, быть может, истинная причина похищения тетрадей была иной.) Бестужев очень обиделся. Он думал, что это козни Воейкова для уничтожения "Полярной звезды". Впрочем, Бестужев думал, что и "Северные цветы" -- затея Воейкова с целью перетянуть к себе всех лучших сочинителей и оставить "Полярную звезду" без Жуковского, Пушкина, Боратынского, Дельвига, Вяземского, Козлова. Бестужев жаловался Вяземскому: "чтобы подорвать нас, употребляет он все средства. Мутят нас через Льва с Пушкиным; перепечатывают стихи, назначенные в Звезду им и Козловым; научили Баратынского увезти тетрадь, проданную давно нам, будто нечаянно... О князь, Ваше бы сердце разорвалось на части, если б узнали Вы дела и мысли тех, кого считаете лучшими своими друзьями". -Разумеется, Бестужев подозревал в злоумышлениях против "Полярной звезды" и Дельвига. Но то, что он выплескивал в близком разговоре, совсем не предполагало, чтобы он мог подобное выплеснуть где-нибудь в печати или вслух. Ни Дельвига, ни Боратынского нельзя никогда было ставить на одну доску ни с верным и явным врагом -- Воейковым, ни с вечным приятелем -- Булгариным, который по жизненной сути своей не мог не подгадить (Рылеев обещал ему -- шутя, разумеется, -- отрубить голову на "Северной пчеле", когда у нас начнется революция). А Булгарин, прознав, очевидно, что между его приятелями Рылеевым и Бестужевым и его неприятелем Дельвигом (а следовательно, неприятелем был теперь и Боратынский) имеются некие неудовольствия, решил наконец дать Дельвигу удовлетворение на тот июньский вызов. Удовлетворение было, разумеется, чернильным. В сентябре он его напечатал под заголовком "Литературные призраки". Два почтенных литератора -- Архип Фаддеич (читай: Фаддей Венедиктович) и высокоученый г. Талантин (читай: Грибоедов) сошлись с двумя литературными недорослями -- Лентяевым и Неучинским. Кого надо видеть в этих лицах -- сомневаться не приходилось * Понятно, даже не читая, кто что будет говорить. Скучно переписывать, потому что два года назад нечто подобное мы уже слышали от Федорова. Но и нельзя утаить, чтобы более насчет покаяний Булгарина, на кои он легок, не обольщаться:

    * Разумеется, Дельвига и Боратынского!

    "Лентяев. Разве надобно учиться, чтоб быть Поэтом? Талантин. Точно так, как надобно учиться, чтобы быть музыкантом, скульптором, живописцем. Талант есть способность души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет -- Природа, а посредник между талантом и предметом -- Наука...

    Неучинский. На что Науки? Я в четырнадцать лет бросил ученье, ничего не читал, ничего не знаю -- но славен и велик! -- Я поэт природы, вдохновения! В моих гремучих стихах отдаются, как в колокольчике, любовные стоны, сердечная тоска смертельной скуки, уныние (когда нет денег) и радость (когда есть деньги) в пирах с друзьями. Я Русский Парни, Ламартин; если не верите, спросите у моего друга Лентяева.

    " Прочитав сие, Грибоедов отказался от предложенной ему миссии -быть литературным секундантом Булгарина: "Милостивый государь, Фаддей Венедиктович... Не могу долее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатно и, конечно, не думали тем оскорбить. Но мои правила, правила благопристойности и собственно к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной... Расстанемтесь... Мы друг друга более не знаем". (Скоро Булгарин покаялся, и они помирились; и с Дельвигом Булгарин к новому году помирился, а вот с Боратынским они, кажется, именно с той поры разошлись навсегда.)

    * * *

    О булгаринской выходке, о том, что Воейков украл у Рылеева с Бестужевым (буквально украл, не метафорически) и напечатал огромный отрывок из "Братьев разбойников" Пушкина, предназначенных для "Полярной звезды", о том, что Пушкину не вполне нравится послание "Богдановичу", -- Боратынский узнал уже в Роченсальме.

    Было грустно. И не до парнасских войн. Шел восьмой послепажеский сентябрь. Александр Павлович, милостивый наш монарх, был бодр и свеж, правил своих держался строго, жить собирался долго. -- Еще в мае свалили с министерства Голицына. Вослед Голицыну потерял свои должности Александр Иванович Тургенев. -- Затеплилась было новая надежда: помощь Закревского. Но вот уже заговорили и об его отставке. Кого назначат в Финляндию? -- Грустно.

    -- "Я в себе не свободен, и бог весть буду ль свободным заживо". -- Даже любить некого, кроме Анеты...

    Подобно мне любил ли кто?

    Два, три, четыре поцелуя!..

    Быть так; спасибо и за то.

    Но светлый мир уныл и пуст

    Когда душе ничто не мило, --

    Мне поцелуй прекрасных уст.

    25-го сентября был день рождения С. Д. П....

    В таких положениях можно утешаться одним: есть люди в таком же или, быть может, худшем положении. Вот Абаза. Переведен в Нейшлотский полк в прошлом году. Его разжаловали из юнкеров тоже в 816-м, он сразу был отдан и действительно служил, не имея дядюшки -- полкового командира; восемь лет служил, и только в прошедшем августе стал унтером. Сколько ему теперь ждать офицерского чина? Правда, Абаза разжалован за кулачную расправу и дерзостный язык... Однако и Креницын был отдан за буйство и бунт. Но Креницын уже прощен и прапорщик... А Пушкин не прощен, и за четыре года его высылки ему не было ни отпусков, ни маршей в Петербург, ныне же он поселен вовсе на безвыездное житье в свою псковскую деревню. Пушкину, конечно, проще -- он не в степях рожден, он, и утопая по горло в болоте, будет свободен, потому что свободе его не нужно подтверждение далью земного простора. Он же гений... А когда гений вселен в человека -- что ему зависимость, несчастия, судьба? -- Все это служит пищею гению.

    "... но вот беда: -- я не гений... В молодости судьба взяла меня в свои руки... Для чего ж все было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. -- И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но... мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моем понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом -- такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный".

    * * *

    "худо направленный", он если и мог думать -- только однажды: когда все, кто Пушкина знал хорошо, думали о нем плохо -- весной 825-го года, -- тогда вдруг выскользнула давняя, еще 817-го или 818-го года, эпиграмма против Карамзина ("В его истории изящность, простота доказывают нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута"). Конечно, в 825-м году после всего, что Карамзин для Пушкина сделал, такая эпиграмма была подлостию. -- На Пушкина как-то особенно правдоподобно умели клепать, как ни на одного человека. Вероятно, видя, что даже глухая деревня и полная неопределенность будущего не пронимают его, судьба избрала для его преследования злые языки. Не умея никак взять его в свои руки, долго, очень долго (при ее-то могуществе) она не могла его прикончить слухами и клеветой. Так и весной 825-го года слух о свежести мальчишеской эпиграммы рассеялся как дым.

    (На посмертных мнениях о приятельстве Пушкина с Боратынским она тоже поставила свою печать. Около 860-х годов выполз новый слух, и по роковому закону отражения и повторения Пушкину, о котором теперь все вспоминали только добродетельное и прекрасное, Боратынский в этом слухе тайно завидовал и чуть ли не говорил: "А ныне -- сам скажу -- я ныне завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую". -- Конечно, нельзя не удивиться в очередной раз изощренной, почти математической продуманности мелких деталей, которыми изобличает нас клеветник. Сальери у Пушкина говорит: Я не гений, и Боратынский в письме к Путяте, отрывок из коего мы привели на предыдущей странице, говорит: Я не гений. Чего ж вам боле? -- По счастью, против математических истин клеветы есть язык старой дружбы, чья сила в нелогичном знании того, как было на самом деле. В конце концов, даже если мы сами уже вкушаем небытие средь элизийских пиров, друзья, оставшиеся без нас там, на земле, придут на подмогу. Боратынскому с Пушкиным успел помочь тогда, около 860-х годов, Соболевский, сухо и лаконически сказав: "Это сущая клевета", -- и тем решил задачу.)

    * * *

    Как бы ни хохотали черти, он имел право сказать себе: я не гений. Есть такие истины -- как полезные советы Вовенарга или Ларошфуко -- оформишь их в слова, и кажется: вот всех загадок разрешенье! Но боже! Какое гнетущее разрешенье!

    Что такое гений -- ясно, но кто такой не гений! Гений наоборот? Так сказать, превратный гений? -- Человек, каких много, которых мы тысячи встречаем наяву, особенно среди тех, в ком резко видна и холодность, и мизантропия, и странность? Человек, чье сердце, жадное счастия, но уже неспособное предаться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний, ставит его в положение большей части молодых людей нашего времени? Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра -- ударился в мысли... Он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто...

    Не гений -- это портрет целого поколения (Пушкин не в счет). И что ему ответить на это для чего же все было так, а не иначе? Какое утешение прибавить?

    не из чего родиться тихой и нравственной жизни -- тому оплоту, тому пустынному углу, той обители дальней, где смертный, давший тягу от своего века и своих современников, сохраняет для своей пустыннической жизни нежную подругу, надежно сторожащую его любовь, и двух, трех, четырех друзей, в переписке с которыми оживает душа новыми мыслями и согревается сердце.

    Итак, пусть пищею не гения будет жизнь внутренняя: прекрасное и добродетель, совершенствующие вкус и самосознание -- лучшую оценку хорошего и что-то улучшенное во мне самом. А хранящим его талисманом -- поэзия, ибо внутренняя жизнь, не имеющая выхода, своим следствием имеет всегда одно: распад, неважно чем" выраженный, -- немым воем безумца или бессловесным выкликом пропойцы.

    * * *

    "Дела мои все хуже... Это более, чем всегда, уводит меня к плетению рифм, доказывая, что истинное мое место -- в мире поэтическом, ибо в мире существенности мне места нет..." "Стихи все мое добро..."

    * * *

    В начале октября штаб Нейшлотского полка переезжал из Роченсальма в Кюмень-город; там полковник Лутковский выбрал для жительства дом, где обитал некогда Суворов.

    * * *

    Мы покидаем Роченсальм, любезная маменька. Закревский, исполняя просьбу полковника, позволил ему занять просторный и прекрасный дом в Кюмени, дом принадлежит казне. Это всего в семи верстах от прежних наших квартир. Полковник берет меня с собою в помощь жизни. Достойно примечания, что я займу в этом доме именно те две комнатки, которые занимал когда-то Суворов -- когда строил Кюменскую крепость. Но раньше начала октября мы туда не попадем. Письма же можно адресовать в Роченсальм, как и прежде. Я веду жизнь вполне тихую, вполне покойную и вполне упорядоченную. Утром занят немногими трудами своими у себя, обедаю у полковника, у него провожу обыкновенно и вечер, коротая его за игрой с дамами в бостон по копейке за марку: правда, я всегда в проигрыше от рассеянности, зато, благодаря этому, меня видят, по меньшей мере, учтивым.

    с меланхолическим чувством, переполняющим душу.

    Полковник получил письмо из Ржева, принесшее крайне неожиданные новости. Неурожай привел там к настоящему бунту. Крестьяне уходят из своих домов. Более трех тысяч человек оставили уезд. Все крепостные. Перемена мест не обходится без буйства: они начинают с того, что захватывают все, что могут, в домах своих владельцев, собираются толпами и клянутся друг другу, одни против господ, другие против правительства, третьи против Ар. * Невеселая забава. Вы уже получили эти новости?

    * Против Аракчеева.

    * * *

    Но в кюменский дом Суворова он попал только в феврале следующего года.

    * * *

    Любезный друг Арсений Андреевич... Благодарю тебя, что сердце твое не застывает ко мне и под созвездием медведицы... Повторяю о Боратынском, повторяю опять просьбу взять его к себе. Если он на замечании, то верно по какой-нибудь клевете; впрочем, молодой человек с пылкостию может врать -- это и я делал, но ручаюсь, что нет в России приверженнее меня к царю и отечеству; если бы я этого и не доказал, то поручатся за меня в том те, кои меня знают; таков и Боратынский. Пожалоста, прими его к себе... Верь совершенной преданности верного твоего друга Дениса.

    * * *

    быть, но с желаньем удачи проводил его Лутковский.

    Около середины октября Боратынский выехал в Гельзингфорс. Сердце его должно было томиться предчувствиями. Обстоятельства его менялись. Не знаем, в каком качестве Закревский определил его к штабу Финляндского корпуса, но полагаем, что свой унтер-офицерский мундир он, как и прежде, не распаковывал.

    Узнав о перемене места, все в Петербурге, хлопотавшие о нем, с облегчением вздохнули, ибо, как ни был солдатоват Закревский, он был un brave homme * и на свой лад честный человек. И теперь, когда Закревский убедится воочию в том, что такое Боратынский, он, и без напоминаний Дениса, сам возьмется за дело.

    * Славный малый (фр.).

    Но, видимо, первое, что сказал Закревский Боратынскому в Гельзингфорсе, -- надо подождать до нового года: в январе он будет в Петербурге и на словах скажет государю о деле -- иначе ничего не выйдет. Ему государь верит. "Арсений Андреевич прав, желая повременить представлением; настоящая тому причина решительна. На последней докладной записке обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления. Вот почему я и не был представлен в Петербурге. Вы видите, что после такого решения Арсений Андреевич иначе как на словах не может обо мне ходатайствовать и что он подвергается почти верному отказу, если войдет с письменным представлением. Едва ли не лучше подождать, два месяца пройдут неприметно, а я привык уже к терпению".

    * * *

    "... Помнишь ли, любезный друг, те суровые, вековые граниты, омываемые свинцовыми валами... где провел ты многие годы молодости, где в первый раз мы встретились с тобою? -- И как тебе забыть их! Впечатления, произведенные ими, мысли и чувства, волновавшие твою душу, сохранились в твоих звучных песнях и для тебя и для других; с ними сроднились и мои бесплодные воспоминания. Помнишь ли, как часто, среди сих мрачных картин угрюмой природы, пламенное воображение твое увлекалось в страны благословенного, роскошного Юга? Подобно первобытным сынам сих грозных скал, вслед за их могучими тенями, наши помыслы и желания стремились к той же цели, к тем же местам. Берега Дуная, Царьград, Греция, возрождавшаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров..." -- так вспоминал Путята через пять лет.)

    Те два месяца, которые Петербург приходил в себя после гибельного ноябрьского наводнения, в Гельзингфорсе пронеслись незаметно. Тихая поначалу и отчасти, видимо, уединенная жизнь Боратынского в обществе Путяты и другого адъютанта -- Муханова чем далее, тем более наполнялась новыми звуками и новыми лицами, а после Рождества, когда Гельзингфорс закружился в балах, и голова его тоже закружилась.

    Отчасти, разумеется, закружилась. Ибо он обычно помнил, что сердечные порывы должно поверять сначала разуму и потом только допускать в остальную душу.

    Она придет! к ее устам

    Прижмусь устами я моими;

    Под сими вязами густыми!

    Волненьем страстным я томим;

    Но близ любезной укротим

    Желаний пылких нетерпенье:

    И сокращаем наслажденье.

    О мечты! Где вечная к вам рифма ТЫ?

    ... Потому что когда он сравнивал ту и эту, ясно было, что между той и между этой стоят в ближайшем ряду оба его гельзингфорских друга, а там -- далее, сколько их? Мефистофелес, этот смазливый барончик, тот шведский граф... Дело не в ревности -- смешно было бы о том говорить! Дело в любви. Потому, что, когда из двухсот претендентов -- сто влюблены в ту, а сто в эту, и из каждой сотни лучшая половина влюблена не на сегодняшний только бал, а навсегда, говорить ли о соперничестве?

    Приятели его принадлежали к лучшим половинам и были влюблены смертельно: Муханов -- в Аврору, Путята -- в Магдалину.