• Приглашаем посетить наш сайт
    Гумилев (gumilev.lit-info.ru)
  • Песков A.M.: Боратынский. Истинная повесть.
    1825

    1825

    Сегодня бал, а завтра будет два этим Гельзингфорс генваря 825-го года почти не отличался от Москвы и Петербурга; хотя, конечно, завтра будет два -- это гипербола.

    "Вечером был у нас званый бал; ... всех было до 150... Разъехались в 5-ом часу пополуночи". -- "Вечером был у нас бал, на коем было до 200 человек гостей и продолжался оный до 4 часов пополуночи". -- "200 человек пляшут у Генерала..." "И даже сидя за письменным столом я все еще слышу звуки инструментов... На днях был танцевальный вечер у Генерала, потом, на следующий день, в пятницу, вечер у мадам Рихтер, сегодня, как я уже говорил, у мадам Валлен, а в этот вторник мадам Закревская обещала, что генерал-губернатор проведет вечер у нас". -- "Хочу только, чтоб здоровья хватило".

    Общество здесь иное, чем у нас где-нибудь в провинции, ибо Финляндия -- не губерния, а хотя почти российская, но страна, и Гельзингфорс хотя недавняя, но столица этой страны. Время здесь идет по-иному, ибо отсчет по двум календарям: нашему и европейскому, обгоняющему наш на 12 дней. Здесь штаб Финляндского Отдельного корпуса, состоящий наполовину из шведов. Здесь двор командира корпуса -- финляндского генерал-губернатора. Здесь, наконец, Финляндский сенат, состоящий из шведов. Штаб корпуса и двор Закревского переполнен молодыми офицерами из лучших русских и шведских фамилий. У сенаторов и сенатских служащих, разумеется, прелестнейшие дочери. Словом, хватило б здоровья и денег. -- Деньги были. Хуже другое -- генварские балы в Гельзингфорсе были последними: генерал Закревский выходил в отставку.

    * * *

    Вот и новый год, любезный Козлов; желаю, чтобы он был счастлив для вас и исполнен прекрасными вдохновениями. Я получил вашего "Чернеца", прочитал его с невыразимым чувством, многие места глубоко тронули меня... Мне совестно говорить после "Чернеца" об "Эде", но, хорошо или плохо, а я довершил свое маранье. Кажется, меня ввело в заблуждение собственное тщеславие: я не пожелал итти проторенным путем, не пожелал подражать ни Байрону, ни Пушкину, увлекся прозаическими подробностями, стараясь перелагать их стихами, и в итоге получилась только рифмованная проза. Словом, желая -- стать самобытным, я оказался лишь странным... Дела мои идут все хуже. Будучи в Петербурге, вы знаете, что мой нынешний покровитель выходит в отставку. Итак, мое производство откладывается не менее, чем на год...

    Прощайте, любезнейший друг... Ваш Е. Боратынский.

    * * *

    В таком состоянии духа от невзгод жизни спасти может только безответная любовь, а лучше -- жгучая, болезненная и мучительная страсть, чтоб нашелся заряд для стихов. Выбор был.

    * * *

    Шернваль -- по-шведски звезда. Аврора на всех языках -- заря. 16-летняя Аврора Шернваль была дочерью покойного выборгского губернатора Шернваля и падчерицей г-на Валлена, главного прокурора Финляндии. В ту зиму ее впервые вывезли в свет, и она была прекрасна. Поэтому увидеть ее можно только влюбленными глазами. Из журнала Александра Муханова.

    9(21) Окт. Четверг. 1824. Гельзингфорс. -- Вечер провел наедине с генералом; в других комнатах Мессалина угощала гостей своих les Vallens, les Lйvanders и жену Армфельда. Изредка выходил я посмотреть на игры. Аврора нынче была бесподобна; смотря на ее снежные грудь и шею, думая о простоте ее нрава и воспитания, я подумал также и о призраках счастия, за которыми, неутомимо бегая, мы не видим существующих наслаждений настоящего под носом... Все уехали; комнаты были освещены -- двери настежь отворены, все ушли к генералу, и я сидел один, протекая мыслию прошедшее; воспоминания прошедших радостей и пламенных восторгов проходили мимо меня толпами. Сердце ныне уже не так сильно бьется, череп не раскаливается и не дымится, и хладная существенность налагает на них кандалы ступеней опытности... Долго не мог заснуть я...

    1825-й год. Гельзингфорс. 1(13) Генваря. --... Во время ужина не отхожу ни минуты прочь от Авроры; она хороша, как бог; дышу ей одною и радостно встречаю новый год. Мефистофелес в ссоре с Мессалиной. Я счастлив Авророю до бесконечности; провожаю ее до кареты; сладко прощаемся...

    3-е (15-е). -- Утро проходит в хлопотах,.. Зан... сказывает мне, что едет за Авророю кататься с ней в санях. Иду на угол Ma... дома, хожу там взад и вперед, рвусь от нетерпения. Едут!.. становлюсь за сани, за коими уже стоит брат. Едем в Свеаборг; счастье мое продолжается; я от него задыхаюсь!!... Объезжаем крепость, возвращаемся в город, который тоже мигом облетаем. Дорогой, еще по заливу, кучер останавливается, оправляет что-то у лошади; я пользуюсь этим временем и умоляю Аврору не позабыть меня и в доказательство чувств своих пожертвовать мне смазливым барончиком. Страстные взгляды с несколькью нежных упреков заверяют мне счастье на вечер... Вечером барон уничтожен; а я счастлив как нельзя более. Я не танцую с нею, по обыкновению, попури; во время оного она выбирает барона; ревность меня поджигает -- я раскаливаюсь. В шведской кадрили примиряемся... меня терзает не горе, а избыток счастья, которым не с кем поделиться. Провожаю брата до дома. Полупьяный брожу я по улицам; вода по колено. Возвращаюсь домой, иду снова с Путятой и с Баратынским.


    * * *

    Боратынский отчасти дразнил его впоследствии:

    Что скажет другу своему

    Любовник пламенной Авроры?

    Сияли ль счастием ему

    Ее застенчивые взоры?

    Любви заботою полна,

    Огнем очей, ланит пыланьем

    И персей томных волнованьем

    Иль только северным сияньем?

    Она в самом деле стала его зарей, увы, вечернею. -- Муханов долго ее любил. В сущности, с этой зимы -- до гроба. Потому что, когда десять лет спустя г-н Валлен и его супруга решились наконец отдать Аврору Муханову, душа его не выдержала счастья, и он умер. Что сталось с Авророй? По-прежнему ль

    Пылкий юноша не сводит

    Взоров с милой и порой

    Мыслит с тихою тоскою : --

    Для кого она выводит

    Солнце счастья за собой?

    Загляните в примечания, коли вы любопытствуете о ее дальнейшей судьбе, а нам грустно видеть гельзингфорское счастье Муханова и ответные взгляды Авроры. Пусть лучше Муханов прочтет ей на непонятном для нее языке "Звездочку" Боратынского, и они будут ликовать от своей любви, минуя слова. Не Аврора закружила ум Боратынского, а та, чье имя уже упоминалось мимоходом -- в последний раз в мухановских записях, вызвав, надеемся, некоторое предчувствие: "... Мессалина угощала гостей своих... Мефистофелес в ссоре с Мессалиной... Сцена наверху... La Moglia пытается знать, что говорит Мессалина в беспамятстве; она упрашивает меня рассказать ему ее измену, не находя довольно силы душевной на сознанье... Утром 1-го генваря... Взбегаю на верх; сцена примирения. Мефистофелес на коленях и пр." -- Не вполне ясно, правда, кому же она изменила в этот раз: La Moglia с Мефистофелесом, или Мефистофелесу с La Moglia? или им обоим с кем-то еще? "Друг мой, она сама несчастна: это роза, это царица цветов; но поврежденная бурею -- листья ее чуть держатся и беспрестанно опадают. Боссюет сказал, не помню о какой принцессе, указывая на мертвое ее тело: La voilа telle que la mort nous l'a faite *. Про нашу Царицу можно сказать: La voilа telle que les passions l'ont faite **. Ужасно! Я видел ее вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти. Я с нею шутил и смеялся; но глубоко унылое чувство было тогда в моем сердце". -- Так утешал Путяту Боратынский, уехавший в конце генваря из Гельзингфорса назад к Лутковскому -- в Кюмень. Самой ей он написал еще в Гельзингфорсе мадригал, более, впрочем, похожий на эпитафию:

    * Вот что сделала с нею смерть (фр.).

    ** Вот что сделали с нею страсти (фр.).

    Как много ты в немного дней

    Прожить, прочувствовать успела!

    В мятежном пламени страстей

    Как страшно ты перегорела!

    Раба томительной мечты!

    В тоске душевной пустоты,

    Чего еще душою хочешь?

    Как Магдалина, плачешь ты,

    И, как русалка, ты хохочешь!

    то не с звездами, а разве с кометами. Понятно, что вера Путяты была зыбкою, окатывающею то жаром, то холодом. Но когда страсть завладевает нами -- невольны мы в самих себе. Путята страдал от нее больнее Боратынского, потому что Боратынский с самого начала видел весь ужас положения ее избранника (разумеется, если избранник -- не Мефистофелес; хотя ведь и Мефистофелес, бывало, стоял перед ней на коленях). Видел -- и сразу желал огородить себя магическим строем стихов. И когда он писал "Бал", он пестовал в своей душе чисто эстетическую природу Магдалины, противодействуя гармонией звуков -- хаосу жизненной бури. -- Зачем же раскаиваться в сильном чувстве, которое ежели сильно потрясло душу, то может быть, развило в ней много способностей, дотоле дремавших?

    План повести "Бал" в основании своем имеет историю любви княгини Нины к некоему Арсению. Это история женщины, всю жизнь сгоравшей в пламени страстей, но лишь однажды истинно полюбившей и узнавшей в скором времени тот самый кошмар измены, какой пережили все, прежде влюбленные в нее. Несчастная Нина не выдерживает испытания и гибнет. -- В сущности, вся эта грустная история -- не что иное, как заново пережитая, но с многочисленными подробностями пересказанная, -- XII глава романа "С. Д. П." * Что ж! Талант спасаться от жизненных бурь в эстетику словесного творчества -- великий дар природы, а не опыта. Опыт же учит нас предвидеть развязки роковых страстей...

    * "Зачем, о Делия! сердца младые ты игрой любви и сладострастья исполнить силишься мучительной мечты..." и проч.

    Но жалок тот, кто все предвидит -- и чья голова не кружилась от волшебного взгляда Магдалины, от звуков ее голоса?..

    * * *

    Когда явился Мефистофелес, прочие, не исключая Путяты, были отвергнуты, впрочем, это не означало, что отвергнуты навсегда и бесповоротно: кажется, Магдалина, сгорая от не укрощаемой ничем жажды любви и страстей, была поражена и другим недугом -- потребностью исповедоваться -- и не могла существовать без наперсников, посвященных в тайны ее влечений и измен. С февраля по апрель -- три месяца -- Путята силою судьбы был отлучен от Магдалины, от двора Закревского, от Финляндии. Он жил в Москве. Отсюда он и писал Муханову о своей тоске: "Благодарю тебя за известия о моей Магдалине и прося продолжать их, прошу не страшиться говорить мне истину, хотя горькую. Я довольно к ней привык и если минутно предавался еще сладостным мечтам и очарованию, обманывал сам себя, то слишком горько платил за эти минуты, чтоб быть в состоянии испытывать их снова. Желаю ей счастия, хотя желание мое тщетно, вряд ли она найдет его; и сделаю ей упрек словами Байрона: "Ты слишком хорошо умеешь любить и слишком скоро забываешь: вот что раздробляет сердце, тобой огорченное"".

    Когда в мае Путята вернулся в Гельзингфорс, он застал такую картину: "Герцог встретил меня довольно милостиво, и когда я удовлетворил первому его вопросу: "Что новенького? Скорей рассказывай", то он завалил меня... маршрутами, таблицами, журналами и проч. и проч. С Магдалиною я свиделся как с женщиною, которую прежде я просто несколько знавал; храню к ней равнодушие и не вижу ее иначе, как при общем собрании придворных. Впрочем, она похудела, имеет страдальческий вид и потеряла даже несколько своей прежней живости и судорожного веселья. Вообще я заметил в ней какую-то перемену, мне непонятную. Мефистофелес тут безотлучно, и они друг с другом aux petits soins *, как нежные любовники в сентиментальном романе, он читает ей вслух les confessions de Rousseau **, подает скамеечку, трет виски Герцогу, когда у него болит голова..."

    Но она Путяту так просто не отпустила. Последнее письмо ее к нему, которое нам довелось мельком видеть, было из Парижа и датировано 838-м годом. Вряд ли, однако, то была последняя весть. Живя уже в 850-х годах в Москве, они точно виделись. Правда, тогда и им самим было уже за 50. А сейчас идет 825-й год, и им по 25. Голова кружится, тоска захватывает, ревность жжет Путяту в Москве. Боратынский в Кюмени пишет о ней свой "Бал" и старается быть эстетически спокойным, хотя он снова видел ее: "В Фридрихсгаме расписалась она в почтовой книге таким образом: Le prince Chou-Chйri, hйritier prйsomptif du royame de la Lune, avec une partie de sa cour et la moitiй de son sйrail ***. Веселость природная или судорожная нигде ее не оставляет... -- Пишу новую поэму... -- В самой поэме ты узнаешь Гельзингфорские впечатления. Она моя героиня. Стихов 200 уже у меня написано".

    * Так предупредительны (фр.).

    ** Исповедь Руссо (фр.).

    *** Князь Милуша, вероятный наследник царства Лунного, с некоторыми из придворных и половиной своего сераля (фр.). -- "В Финляндии путешественники сами записывают свои имена в заведенных для того книгах на станциях".

    Ништо! В июле судьба снова представит ей случай рассыпать мирную гармонию его эстетических чувствований. В Петербурге они увидятся. И что услышит от него Путята!

    "... Ты можешь себе вообразить, как меня изумило и обрадовало неожиданное свидание с Агр. Фед., с Мисинькой, и, наконец, с Каролиною Левандер, которая вовсе было вышла из моей памяти. Я уже два раза их видел. Аграфена Федоровна обходится со мною очень мило, и, хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее, и ее слушать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия... -- Письмо это доставит тебе Аграфена Федоровна. Она очень любезно вызвалась на это... -- Прощай, милый Путята, до досуга, до здравого смысла и наконец до свидания. Спешу к ней: ты будешь подозревать, что и я несколько увлечен. Несколько, правда; но я надеюсь, что первые часы уединения возвратят мне рассудок. Напишу несколько элегий и засну спокойно. Поэзия чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары. Прощай, обнимаю тебя. -- Боратынский".

    Развернув второй лист, Путята прочтет: "Письмо, приложенное здесь, я сначала думал вручить Магдалине; но мне показалось, что в нем поместил опасные подробности. Посылаю его по почте, а ей отдаю в запечатанном конверте лист белой бумаги. Как будет наказано ее любопытство, если она распечатает мое письмо! Прощай".

    * * *

    То была младая супруга Герцога -- генерала Закревского, его Грушенька, их Магдалина, Мессалина, Альсина, Фея:

    Как в близких сердцу разговорах

    Была пленительна она!

    Как угодительно-нежна!

    Какая ласковость во взорах

    У ней сияла! Но порой,

    Ревнивым гневом пламенея,

    Являлась новая Медея!

    Какие слезы из очей

    Потом катилися у ней!

    Страшись прелестницы опасной,

    Не подходи: обведена

    Волшебным очерком она;

    Кругом ее заразы страстной

    Исполнен воздух! Жалок тот,

    Кто в сладкий чад его вступает:

    Ладью пловца водоворот

    Так на погибель увлекает!

    Беги ее: нет сердца в ней!

    Страшися вкрадчивых речей

    Одуревающей приманки;

    Влюбленных взглядов не лови:

    В ней жар упившейся вакханки

    Горячки жар -- не жар любви.

    В ее судьбе роковую роль, еще в девические лета, сыграл наш милостивый монарх. Именно он, вняв ее красоте, отдал ее Закревскому ("Император Александр Павлович, оценив достоинства Арсения Андреевича и зная его недостаточные средства, женил его на графине Толстой, в то время одной из богатейших невест. -- Брак этот имел романическую подкладку. Невеста любила другого и решилась выйти за Арсения Андреевича условно, исполняя волю императора. Первые годы их супружества походили на отношения короля прусского Фридриха Великого к королеве-супруге... Отношения графа к графине Аграфене Федоровне были ровны и почтительны").

    В Гельзингфорсе она выбрала Армфельта, прозванного адъютантами Герцога -- Мефистофелесом. В Гельзингфорсе узнал ее Путята. В Гельзингфорсе был поражен ею Боратынский.

    * * *

    труднее согласить желанья сердца с опытом жизни. До поры до времени юноша еще воспламенен сладострастными иллюзиями и счастлив мимолетным наслаждением. Но младые годы летят сквозь нестройную чреду проказ и шалостей, важнеет ум, зрелеет мысль, и настает однажды пора прощаться с безграничными увлеченьями, с необузданными восторгами, с праздниками смятенья, с юностью. "Простимся дружно", -- мыслит юноша и поет свой последний юношеский гимн:

    ЛЕДА

    В стране роскошной, благодатной,

    Где Евротейский древний ток

    Среди долины ароматной

    Катится светел и широк,

    Вдоль брега Леда молодая,

    Еще не мысля, но мечтая,

    Стопами тихими брела.

    Уж близок полдень, небо знойно;

    Кругом все пусто, все спокойно;

    Река прохладна и светла;

    Брега стрегут кусты густые...

    Покровы пали на цветы,

    И Леды прелести нагие

    Прозрачной влагой приняты.

    Легко возлегшая на волны,

    Легко скользит по ним она;

    Роскошно пенясь, перси полны

    Лобзает жадная волна.

    Но зашумел тростник прибрежный,

    Из-за него явился ей.

    Сначала он, чуть зримый оком,

    Блуждает в оплыве широком

    Кругом возлюбленной своей;

    В пучине часто исчезает,

    Но, сокрывайся от глаз,

    Из вод глубоких выплывает

    Все ближе к милой каждый раз.

    И вот плывет он рядом с нею.

    Ей смелость лебедя мила,

    Рукою нежною своею

    Его осанистую шею

    Младая дева обняла;

    Он жмется к деве, он украдкой

    Ей перси нежные клюет,

    Он в песне радостной и сладкой

    Как бы красы ее поет,

    Как бы поет живую негу!

    Меж тем влечет ее ко брегу.

    Устав, в тени густого древа,

    На мураву ложится дева,

    На длань главою склонена.

    Меж тем не дремлет лебедь страстной:

    Он на коленях у прекрасной

    Нашел убежище свое;

    Он сладкозвучно воздыхает,

    Он влажным клевом вопрошает

    Уста невинные ее...

    В изнемогающую деву

    Огонь желания проник:

    Уста раскрылись; томно клеву

    Уже ответствует язык;

    Уж на глаза с живым томленьем

    Набросив пышные власы,

    Она нечаянным движеньем

    Раскрыла все свои красы...

    Приют свой прежний покидает

    Тогда нескромный лебедь мой;

    Вкруг шеи девы молодой;

    Его напрасно отклоняет

    Она дрожащею рукой:

    Он завладел

    Затрепетал крылами он, --

    И вырывается у Леды

    И детства крик, и неги стон.

    Все... Бывший юноша уныло озирает опустелый мир. Не все ли равно, хладнокровно рефлексирует он, когда мы самодовольно торжествуем, говоря: Она моя! Мелочная гордость обладанием -- слишком ничтожное ощущение, чтобы мыслящий человек испытал от него полное счастье. Сердце устало от погони за призраками, утехи в объятиях наперсниц наших -- страстных дев не утешают более, душа отцветает, пламень гаснет. Нам надобны теперь сильнейшие, чем прежде, потрясения, чтобы оживить увядшую душу и развить способности, дотоле дремавшие. Не Леда, не Лилета затмят теперь ум и займут воображение. Теперь не то в предмете. Иная страсть захватывает душу, волнует сердце, колет память:

    ФЕЯ

    Порою ласковую Фею

    Я вижу в обаяньи сна,

    И всей наукою своею

    Служить готова мне она.

    Душой обманутой ликуя,

    Мои мечты ей лепечу я;

    Но что же? странно и во сне

    Непокупное счастье мне:

    Всегда дарам своим предложит

    Условье некое она,

    Которым, злобно смышлена,

    Знать, самым духом мы рабы

    Земной насмешливой судьбы;

    Знать, миру явному дотоле

    Наш бедный ум порабощен,

    Что переносит поневоле

    И в мир мечты его закон!

    Был жаркий, очень жаркий августовский день. После полудня небо подернулось белесой пеленой, не выпускавшей зной с земли, а лишь рассеивавшей липкую духоту над лесом, рекой, дачами. Ветра не было. Я ждал: мы должны были как бы нечаянно встретиться в боковой аллее. Нестерпимый зной тупил все чувства, и отчасти я даже надеялся, что свидание не состоится. Хотелось спрятаться в какой-нибудь тенистый угол... Но привычки сердца имеют над нами неколебимую власть. -- И вот она пришла.

    -- Я страшно утомлена, -- отвечала она на мои любезные восклицания. -- Такая жара!

    -- Есть одно чудесное тенистое место, в двух шагах отсюда. Право, вы не разочаруетесь.

    Она слабо улыбнулась, и я повел ее по тропе вправо от аллеи -- к беседке.

    Второго такого нечаянного свидания могло не случиться: князь скоро уезжал из Петербурга по делам службы, она следовала за ним. Разумеется, я не питал особенных надежд на эту встречу, но некоторые замыслы имел. -- Дело в том, что, чем чаще я бывал на даче князя, чем охотнее участвовал в общих прогулках, в танцах, обедах и ужинах, где встречался с княгинею, тем более нежно, казалось, взоры ее останавливались на мне. Зная себя, я старался не поддаваться быстрому соблазну, помня, что искра, допущенная до сердца, разжет в нем такой пламень, с которым не скоро справиться. А княгиня очень мне нравилась. Быть может, я уже любил ее, но, опасаясь собственного огня, оставался до времени хладнокровен и надеялся, что она сама подаст повод к решительному объяснению. И уже были случайные тайные пожатия руки, и внезапные взгляды ее темных глубоких глаз из другого конца залы, и нарочитый смех в ответ на мои пока лишь отчасти двусмысленные речи. По крайней мере, я возбудил в ней некое любопытство и, быть может, чувство.

    Княгиня была женщиной во многих отношениях необыкновенной. Беспрестанное соперничество, которое вели между собой ею же воспламененные любовники, казалось, одно призвано поддерживать ее душевные силы. Из толпы вздыхателей, время от времени, она выделяла одного, и молва приписывала ей немало увлечений и разочарований. Красоте ее, как я заметил, немало способствовала наука превращать -- без посредства румян и белил -- природные недостатки в достоинства. Она была невысока ростом и ширококостна, но порывистая грациозность подчас стремительных движений вызывали ощущение легкости необычайной. Пухлые пальцы, удлиненные изящнейшими ногтями, казались даже узкими. Ни у кого в мире вы бы не нашли подобную математическую точность пропорции между овалом бус и лица. В сущности, то был не овал: столь круглые физиогномии встречаются лишь у крестьянок. Но прекрасные каштановые локоны так обрамляли лицо, темные, широко поставленные глаза выражали такую иллюминацию душевных движений, а линия губ и подбородок образовывали такой неизъяснимо сладострастный изгиб, что, глядя на нее, вы невольно вспомнили бы слова нашего поэта, сказанные о красавицах подобного склада:

    Но как влекла к себе всесильно

    Ее живая красота!

    В беседке она откинулась на скамью, полузакрыла глаза и прошептала: -- Боже мой! Раз в году бывает лето, и всегда или нескончаемый дождь или, что не лучше, истомляющая жара!

    -- Что делать! -- отвечал я. -- Можно утешаться лишь тем, что есть места, где зной длится полгода, и есть страны, где тепла не бывает вовсе. -- Увы! Я не чувствовал в себе никакого энтузиазма! Жар природы заглушал любовный огнь настолько, что не требовалось даже хладнокровных усилий разума, чтобы удерживать себя. Но я надеялся, что болтовня и само уединение в беседке выведут меня из полусна, и продолжал: -- В Италии, к примеру, летом всегда жарко, и солнце печет безостановочно. Впрочем, что говорить об Италии! Там воздух напоен ароматами, благоухает лавром, лимоном, солнце распространяет не зной, а негу... Верно, потому итальянцы столь непосредственны и живы. А мы, жители севера, и меланхоличнее, и рассудительнее, и чахнем от солнца, как тепличные цветы. -- Кажется, болтовня, помимо моей воли, выводила меня на нужную дорогу. Дальше я хотел сочинить лукавую любезность, выражавшую бы мысль, что и в северных широтах встречаются красавицы, не уступающие в живости чувств италиянкам, и что за один их взор можно отдать жизнь. Однако растопленный ум мой действовал столь лениво, что я не мог высказать этого в точных формах. Я снова заговорил, но не было в моих словах ни живости, ни остроумия. А княгиня, казалось, сама слишком утомилась зноем, чтобы помочь мне, и лишь редкими фразами поддерживала мою речь.

    Прошло достаточно времени. Во мне нарастало беспокойство. Ей могло наскучить такое бесплодное свидание.

    Кругом стояла прямо-таки звенящая тишина. Птицы молчали, и даже кузнечики перестали стрекотать. Мы сидели в близком расстоянии друг от Друга. Она была, точно, прекрасна, но я не чувствовал ни малейшей с ее стороны искры. Глаза были спокойны, чело безмятежно, правую руку она мягко облокотила на спинку скамьи, левая покоилась на колене, кругло проступавшем под легким платьем. Можно было, разумеется, решительно приступить к прямому признанию, произнести что-нибудь страстное, упасть на колени... Но вряд ли объяснение мое могло прозвучать сейчас в полную силу.

    Сквозь плющ, обвивавший беседку живой изгородью, не было видно ничего. Между тем неожиданно быстро и приметно стемнело. Слышно было, как по верхушкам деревьев пробежал ветер. Тотчас последовал новый порыв, за ним еще, и вдруг по крыше дробно застучал дождь. Мы с княгиней переглянулись. -- Забавно! -- сказал я и выглянул из беседки. Черно-фиолетовое небо стояло над головой, сея тяжелые частые капли. Тотчас промокнув, я влетел назад. Загремел гром, и через несколько мгновений над нашим убежищем стал раздаваться оглушительный грохот, сопровождаемый яркими, ярче дневного света, вспышками молний. Княгиня не была испугана, только румянец проступил на ее слегка смуглом лице, да глаза в наступившем сумраке черно блистали. Мы были теперь отрезаны от остального мира стеной дождя. Знойное полузабытье мое отлетело, слегка промокшая одежда бодрила, сердце забилось. Удар грома совпал с началом ее фразы, первых слов я не расслышал и вынужден был переспросить.

    -- Главное, не умереть от страха, -- отвечал я полусерьезно. -- Что же до покаяния, то, думаю, достаточно той змеи воспоминаний о совершенных преступлениях, которая всегда жалит нас.

    -- Вас грызет раскаяние? -- Брови ее приподнялись. -- А я не знала, что знакома с преступником. Покайтесь.

    Новый раскат грома был уважительной причиной моему молчанию. -- Что ж вы молчите? Покайтесь немедленно. -- Тон ее был нарочито капризен. -- Сейчас же! Я хочу! -- Она заметно оживилась с началом грозы, и я чувствовал, что нараставший во мне порыв не будет встречен отказом -- требовалось лишь некоторое время. Я кивнул головой:

    -- Хорошо. Только с условием, что вы, в свою очередь, сделаете то же.

    -- О! Я готова рассказать целую поэму -- если, разумеется, вы пожелаете слушать.

    -- ?

    -- Все зависит, -- она лукаво улыбнулась, -- от того, по отношению к кому совершено преступление. К примеру, вы с удовольствием выслушаете рассказ о том, как некий юноша, -- она все более оживлялась, -- которого вы знать не знаете, но тем не менее, надеюсь, уже относитесь к нему с тайной недоброжелательностью, потому только, что он был знаком со мной, -- и она посмотрела мне в глаза так спокойно и невинно, что я должен был срочно явить в лице своем нечто вроде смущенной надежды, чтобы она рассмеялась. -- О чем я говорила? А! Об одном повесе, которому некая особа вскружила голову. Так вот, если я расскажу историю злоключений этого повесы, в коих я повинна, вы примете мою поэму с любопытством и, быть может, некоторым участием -- не к нему, полагаю, а ко мне. Но ежели, -- продолжала она, -- я скажу, что героем моего покаяния являетесь вы, -- сомнительно, чтобы вам моя поэма понравилась.

    -- Отчего же? Впрочем, вряд ли я смогу стать вашим персонажем. Я стараюсь быть рассудителен и избегать любовных злоключений. Я слишком хорошо все предчувствую, ибо испытал, что такое коварство и измена. Поэтому ныне издалека предвижу обман и успеваю себя к нему приготовить. Становится только немного грустно, и я стремлюсь незаметно уйти.

    -- Чтобы встретить другую обманщицу?

    -- Увы, так случалось почти всегда, -- я выразил в лице печальную иронию.

    -- Никогда не поверю, чтоб вы были лишь несчастливы в своих увлечениях!

    Я улыбнулся элегически: -- Было время, я так не чувствовал... Но вы, кажется, начали рассказывать свою поэму?

    -- Ну нет! Сначала вы! Вы разожгли мое любопытство. Не томите меня. Итак, было время...

    -- Хорошо! -- Я скрестил руки на груди. -- Было время, когда я не чувствовал так. Мне было восемнадцать, я страдал от того, что никем не любим. Наш полк стоял в Ф*** около двух месяцев. Я скучал в захолустье. И вот однажды, весной, я шел, задумавшись, по одной из улиц Ф***, как вдруг увидел прелестнейшее юное создание, идущее мне навстречу. У нее были голубые глаза, златые локоны, в руках она несла цветы. "Ты продаешь цветы?" -- спросил я. -- "Продаю", -- отвечала она. -- "А что тебе надобно?" -- спросил я. Кажется, пучок стоил пять копеек. Я купил букетов десять, она удивилась, на что мне столько, и мне удалось завязать с нею незначительный разговор, к концу которого я был уже смертельно влюблен. Оказалось, в их доме тоже квартирует офицер из нашего полка. Это был меланхоличный, уже в летах, штабс-капитан; с великой неохотою он согласился поменяться со мною квартирами. Я переехал под одну крышу с предметом своей любви и занял угловую комнату. Поселяночка моя была истинно отца простого дочь простая. Сначала она дичилась, потом, более доверяясь, стала отвечать веселыми книксенами на мои улыбки. Я приноровился к ее легкому нраву, вскоре она сама искала нечаянных встреч со мной, и мы стали совершать прогулки по окрестностям Ф***. я был счастлив подавать ей руку, когда надо было перепрыгнуть ручей или подняться на холм; я был счастлив следить за ее легкими движениями, видеть ее глаза, слышать смех. Но юность нетерпелива и глупа. Раз, шаля и кокетствуя, я вымолил у нее поцелуй. И что же? Она стала избегать меня, сделалась задумчива, грустна, прогулки наши прекратились. Я не знал, что предпринять. Унывая душой, я выпросил у полковника командировку в соседнюю бригаду -- мне необходимо было рассеяние. Накануне отъезда, улучив минуту, я сказал своей деве, что не могу более переносить ее холода и что отныне судьба моя решена: я уезжаю. -- "Надолго?" -- спросила, она, затаив дыхание. -- "Быть может, навсегда", -- солгал я. Как она побледнела, бедняжка! Боже мой! Но ведь и я в ту минуту отчасти верил в собственную ложь, и слезы стояли в моих глазах... Что было дальше? Увы! В полночь она пустила меня к себе, робея и крестясь... -- Я вздохнул. Княгиня задумчиво слушала. -- Наутро я скакал в Р***, обуреваемый противоположными чувствами. Во мне и шевелилась совесть, и я чувствовал стыд от того, что поступил так с невинной девой, и я уже думал мгновениями, что теперь ее судьба вручена мне, и даже некоторые материальные расчеты о ее будущей судьбе волновали ум... Но все это перебивала безумная, счастливая, совершенно ребяческая радость. Счастье буквально распирало мне грудь. Я был любим, я любил! Словом, когда через неделю я вернулся, она уже не могла без меня жить. Я был упоен. Прошел август, настала осень, пошли дожди, страсть моя отчасти пресытилась, а в ней, напротив, все более разгоралась. Уже и отец ее стал кое-что примечать. Настала зима, тайные свидания наши продолжались, и не знаю, чем бы все кончилось, если бы внезапно нам не объявили поход. Вот когда настало время истинных слез! Впрочем, я полагал, что пройдет месяц, и мне удастся вырваться на время назад в Ф***, чтобы снова увидеть ее, убедиться в ее благополучии, чтобы... В общем, известно, что думают в таких случаях благородные юноши, чья пылкость уже удовлетворена, но душа еще не остыла для добра... Поход наш продлился полтора года; за это время Ф*** выгорел дотла; нас определили на новую стоянку в Р***. Когда я проезжал по старым местам и пытался выяснить, что сталось с моей унылой шалуньей, мне отвечали все разное, да я, откровенно говоря, и страшился встречи с нею, опасаясь увидеть не то, что оставил, а новую героиню Козлова, скитающуюся в безумии по погостам или, быть может, навечно на одном из погостов покоящуюся... -- Я снова вздохнул. -- А никто меня так не любил никогда! Все, что было впоследствии, было цепью обманов, лукавств, мнимых признаний, любовных розыгрышей... -- Княгиня, казалось, была погружена в размышление, а мой исповедальный жар угасал. -- Вот, сударыня, почему я говорил, что не мне верить в разделенное упоение счастьем: оно будет отравлено либо тяжким воспоминанием, либо настороженной подозрительностью. Упоение теперь в ином... В умении унять на время рассудок и не думать ни о разлуке, ни об обмане. Упоение -- в ловкости продлить свидание, чтобы дольше слышать рядом ласковый голос, чтобы смотреть в темные глубокие очи, совсем не надеясь встретить в ответ ни один, ни два, ни три поцелуя. Лучшая награда нынче -- вот так, скажем, как сейчас, пока не застыла на зиму природа, разделить утешение в ней не одиноким взором, но, так сказать, двойственным... -- Я замолчал; красноречие мое не иссякло, но пора было получить какой-то ответ. С минуту мы молчали. Гроза бушевала. Некоторая действительная грусть охватила меня. Я смотрел на княгиню и вдруг почувствовал, что она не будет моей. Есть невидимые волны, идущие от души к душе. По ним внезапно догадываешься, какое слово сказать, какое движение сделать, и, наконец, по ним можно не только определить истинные чувства женщины сию минуту, но и угадать, как могут развиться они в будущем. Молчание прервала она:

    -- Поучительная история... И удивительно напоминает ту, что я хотела рассказать вам в свою очередь... Видимо, все несчастные страсти похожи друг на друга... -- Она усмехнулась. -- Только мои действующие лица старше, опытнее, и чувства их глубже.

    -- Однако план вашей поэмы, кажется, иначе располагал героев, чем в моей исповеди, -- возразил я.

    -- Да. Но то совсем другая повесть. Меня, после вашего рассказа, увлекает иной сюжет. -- Она взглянула на меня задумчиво и слегка улыбнулась.

    -- Итак, пусть не она, а он, не особенно усердствуя, вскружил ей голову. Пока он хладнокровно обдумывал замыслы ее обольщения, ее душа разгоралась. Нечаянно ему открылось истинное положение вещей. Он был изумлен и не мог поверить ее любви. -- Она говорила, как будто затрудняясь, делая короткие паузы после каждой фразы, и я не мог понять, что это: следствие внутреннего волнения или тем самым она дает себе мгновение на обдумывание точных слов для следующего периода. --

    Наконец, недоверие его растаяло. Голова его тоже закружилась, и наша героиня упала к нему в объятия. Все уловки были отброшены. Она любила его страстно, преданно, как душу, и, несмотря на свою немалую опытность, пылала как бы первой любовью. Она расцвела, как в шестнадцать лет. И вдруг стороной она узнает, что ее рыцарь не верен ей. Она требует объяснений. Он признается, что встретил ту, которая в юношеские годы подарила ему первое счастье. Она пылает гневом и гонит его. Или нет, пусть не гонит. Пусть она обнимает его колени, рыдает, осыпает мольбами. Пусть ей будет даровано еще малое время, чтобы обмануться в последний раз. И вот, наконец, он покидает ее, чтобы обвенчаться с той своей уездной поселянкой. В отчаянии она выпивает яд. А он... -- Она усмехнулась. -- Он женится и мирно живет в своем поместье. Что? Какова поэмка?.. Представьте, однако, -- с каким-то упрямым одушевлением продолжала она, -- что главные действующие лица ныне живы, здоровы, молоды, что они не прожили пока ни одного эпизода моей поэмки и что им расскажут этот сюжет. Здесь, в беседке, расскажут. Станут ли они осмотрительнее? Примут ли меры? -- И она испытующе стала смотреть на меня.

    -- Даже если подобное рассказанному вами могло произойти, -- отвечал я, -- я бы предпочел, чтобы дело не доходило до смертельной развязки... Да и вряд ли возможно, чтобы в груди вашего рыцаря снова разгорелся огонь первоначальной, еще детской любви.

    Замужем. Ее муж, хотя и старее ее на двадцать лет, но до кончины ему далеко, да и совестно желать ему кончины. Он, право, un brave homme *.

    * Славный малый (фр.).

    -- Хорошо. Пусть замужем. Тогда... -- Я постарался мечтательно улыбнуться. -- Тогда я -- если бы, разумеется, верил в ее любовь -- украл бы ее у этого un brave homme.

    -- Украл? -- Княгиня засмеялась.

    -- А почему нет? Я молод, жизнь во мне крепка. Доходы мои с имения меньше годового жалованья министра или сенатора, но если вести жизнь умеренную, тихую и нравственную, на них вполне можно просуществовать в любой части света. За исключением, конечно, Петербурга, где в неделю останешься нищим. Но ведь не в Петербург везти избранницу сердца!..

    -- А дальше? Ведь вы молоды, вам нужно общество, вы хотите прославиться...

    -- Я?! Помилуйте! Если бы мне была дарована та именно подруга, которой я в самом деле мог бы вверить свою душу, -- что мне до всей этой мишуры? -- Я говорил намеренно так, чтобы речь моя могла быть понята и как косвенное признание и в то же время -- как насмешка над собственной моей мечтательностью.

    -- Забавно! -- она усмехнулась. -- И вы не станете горько сожалеть о загубленной молодости, об увлечении, лишившем вас всех удовольствий? Ведь с вашей избранницей вам можно будет появляться лишь в узком кругу близких лиц, которые согласятся принимать это несчастное существо! А ваши родители, братья, сестры? Неужели они смирятся с тем, что вместо ожидаемой блестящей партии вы выбрали женщину, отныне и вовеки презираемую светом? Не лишат ли они вас доли при разделе имения? Ведь вы не делили еще имения? -- Она говорила как-то уж слишком серьезно. -- А законы? Разве вас не будут преследовать? Вряд ли супруг моей героини согласится с такой пропажей? Вас станут разыскивать и, разумеется, обнаружат! Нет! Cela n'est que du roman *, как у Констана.

    -- Жизнь похожа на роман. В конце концов, сколь ни дорого отечество, если его законы осуждают предмет моей любви, всегда отыщется уголок земли, где оскорбленное сердце утешится. И, как говорила другая героиня, не ваша: dahin, dahin! ** -- Я не менял своего иронически-элегического тона.

    * Все это слишком похоже на роман (фр.).

    ** Туда, туда! (нем.).

    -- Да! -- отвечала она в лад мне. -- Dahin! dahin! В Сабинские горы. Разводить огород и ставить пугала, чтобы птицы не поклевали урожай! Заманчивое предложение для влюбленного сердца...

    С минуту мы молчали. -- Долгим, задумчивым, печальным взором посмотрела она мне в глаза. Мой взгляд тоже сделался печален и задумчив, однако я был спокоен. Я чувствовал уже точно, что она не любит меня, и понимал, что наше свидание в беседке останется в моей памяти единственным свидетельством моей любви к ней. Мне было грустно.

    Раскаты грома отдалялись от беседки, но дождь еще лил. В воздухе распространялась сырость. Мне становилось холодно. Нечаянно наши лица сблизились, ее мягкие прекрасные руки обвились вокруг моей шеи, и поцелуй этот, медленный, томный и вместе какой-то стыдливый, был столь долог и напоен таким сладострастным пламенем, что душа моя помутилась. Когда я очнулся, княгиня стояла возле выхода из беседки, опершись рукою на один из столбиков, поддерживающих крышу, и смотрела на плющ невидящим и немигающим взором. Я вскочил со скамьи, но она рукой остановила меня.

    -- Довольно! -- сказал она решительно и гневно. -- Я не отца простого дочь простая. Вы забываетесь, сударь! -- Каждое слово окатывало меня холодом. -- К несчастью, не дочь простая... Нет! Довольно! Оставьте! -- Холодно и зло говорила она. -- Да, я порочная женщина. Да, вы прекрасно знаете это, но я не позволю вам... -- И вдруг она судорожно закрыла глаза рукой и, опустившись на скамью, зарыдала.

    -- Боже мой! -- Все перевернулось во мне. Я бросился к ее ногам. -- Боже мой! -- вскричал я, сжимая ее ладони в своих и покрывая поцелуями; она не отнимала своих рук, и слезы катились по ее щекам. -- Боже мой! Да если бы я был не я, если бы вы были свободны, если бы князь был вашим отцом, я немедленно, сейчас же, здесь же просил бы вашей руки. -- Я дрожал всем телом. Мягко освободила она правую руку и ласково провела ею по моей голове. -- Нет, -- вымолвила она, -- я порочная женщина! Я знаю это. -- И слезы покатились новым дождем. Никогда в жизни я не видел более прекрасных глаз. Глубокие и страдающие, они были неизъяснимо прекрасны. Я был готов в ту минуту на все, что она скажет. -- И вы не стали бы просить моей руки... -- Она прикрыла глаза, затем сказала с жаром: -- Да, я люблю вас так, как не любила никогда ваша поселяночка! Но вы, вы не любите меня! Вы сами сказали, что вам довольно наслаждаться грибным дождем в летний полдень, лишь бы это наслаждение не усиливало вашего одиночества! Ну и наслаждайтесь! Как вы сказали? Двойственно? Только не со мной! Оставьте меня! Встаньте, придите в себя! У вас еще все впереди, и не надо обманываться. Вы меня никогда не любили! -- Она резко отодвинулась в глубь скамьи и скрестила руки на груди. Я едва не опрокинулся от ее быстрого движения.

    -- Я?! Не любил вас?! В тот миг, как я увидел вас, я понял,что сердце мое разбито! Я наслаждаюсь вашим голосом, взорами, движениями! Только приличия света вынуждали меня молчать до сей поры!.. -- Я нес весь этот любовный вздор, и веря и не веря себе. Голова моя кружилась.

    -- Вы... вы в самом деле любите меня? -- с тоской спросила она. Каждое слово давалось ей с видимым трудом. -- Ежели... вы не обманываетесь, обещайте... помнить меня. Всегда... Обещайте... Когда я буду молить вас о помощи, вы протянете мне руку? вы не отвернетесь? не презрите меня?.. -- Я буквально осязал, как ее печаль волнами переливается в меня. Жгущая душу жалость к ней завладевала мною. -- Обещайте ж мне быть моим ангелом-хранителем... Я прошу вас... -- И дальше она стала называть меня теми исполненными неги и пламени словами, которые незачем предавать бумаге, ибо смысл их, всем известный, сохраняется только в подобные минуты.

    -- Да! -- клялся я в безумии! -- Да! Я! Я буду вашим хранителем! Я буду целовать ваши следы! Я хочу поминутно видеть вас, слышать вас... -- В такие мгновения и обычно-то не вполне отдаешь себе отчет в своих заверениях, а на меня нашло просто какое-то помрачение: ни перед кем я не изливал столь словоохотливо свою пылкость, никогда до такой степени не терял себя. Видимо, долго еще я обнимал ее колени и целовал руки, ибо, когда очнулся, дождь уже прекратился, и лесная тишина нарушалась только падением с мокрых ветвей отдельных крупных капель, глухо шлепавших по нижним листьям.

    она. -- Что вам стоит? -- Но в тоне ее я почувствовал скрытый яд. -- Вы человек состоятельный. Доход ваш с имений меньше, конечно, чем у князя жалованье", но он, вы сами говорили, таков, что позволит вам вести безбедную жизнь в любой части света. -- Она посмотрела на меня вдруг долгим и каким-то особенным глубоким взором. -- Вы ведь смелый человек, ***? Вы прокрадетесь под утро в дом князя и унесете меня через окно? -- Она усмехнулась. Я молчал. -- Хорошо, вы меня не станете красть в прямом смысле слова, как вещь. Я сама выйду в условленное время и вспрыгну к вам в коляску? -- В голосе ее уже не слышалось насмешки. -- Скажите что-нибудь в ответ! Сядьте, сядьте на скамью рядом со мной! Вот так. Ну? Что вы молчите? -- В глазах ее был нешуточный блеск.

    -- Хорошо... Прекрасная мысль... -- отвечал я помедлив. -- Но куда ж бежать?.. Хотя... Впрочем... Но для того необходимы некоторые приуготовления...

    Она быстро перебила меня: -- Сколько времени потребуется, чтобы совершить ваши приуготовления? -- Во мне нарастал некий щемящий страх: тон ее был решителен и серьезен, и я вдруг подумал, не сошла ли она с ума. -- Не молчите только! Ответьте! Я пытался быть рассудительным :

    -- Если за границу, необходимы тщательные сборы и...

    -- За границу, -- прервала она, -- не нужно никаких сборов. Нужны только деньги. Скоро князь отправится в Або. Оттуда рукой подать до Швеции. Из Швеции мы уедем в Италию.

    Почему в Италию? Потому что в Париже слишком много русских. Д-да... Италия... Отечество Петрарки и Тасса... И Данта. Вы согласны?! Вы готовы?!

    Я находился в крайнем недоумении; сердце стучало; мысли разбегались. Если считать, что она не шутит, условие ее было непосильным: я имел в своем распоряжении наличными около пятисот рублей, и, узнай маменька, что я снова пустился в школьничанье, не знаю, что бы было. Сосредоточившись, медленно и пресерьезно я ответил:

    -- Надо обдумать... Идея отличная... Италия, говорите вы... Она посмотрела на меня с подозрительным беспокойством. Лицо ее выразило размышление.

    -- А если?.. -- Она взглянула вопросительно и в некотором смущении. -- У меня есть деньги! При умеренной жизни, к которой мы оба стремимся, на них, по моим расчетам, можно прожить безбедно несколько лет... Лет пять. Поверьте, я готова на все! И если я сдаюсь вам, то совсем не имеет значения, чьи деньги мы станем тратить. -- Я был одарен при этих словах таким нежным и трогательным взором и таким ласковым пожатием руки, что не сумел тотчас ответить, а она, взяв мою руку в свои ладони, сжала ее мягко и крепко. -- Не сердитесь, что я говорю вам так. Мы найдем способы к жизни. Вы вступите в королевскую гвардию... Ведь в Италии, надеюсь, уже нет ни республики, ни революции?.. А когда иссякнут мои средства, вы сможете вполне искупить свой долг. Поймите меня! Я устала. Я не хочу более быть вечной притчей во языцех. Я знаю, какие взгляды бросают мне в спину, я знаю, что петербургские и московские матушки прячут от меня своих дочерей и что только положение князя доставляет мне доступ в свет. Но мне душно в нем! Душа моя иссушена ежедневным, ежечасным напоминанием о моем положении!

    Как я желал ее в это мгновение, с ее пылающей, впервые явившейся мне в истинном виде красой! Никого никогда я не любил так, не желал! Я готов был разрыдаться. Будь у меня под рукой своя карета, я бросил бы в нее княгиню, крикнул бы: пошел! -- и был таков! Но, на счастье или на беду, от появления мгновенных мечтаний до их исполнения должно пройти время, и я знал, что карету предстоит нанять, что верных помощников требуется подкупить, я знал, что до поездки князя в Або еще целая вечность -- не менее недели, -- и очень хорошо знал, что словам княгини нельзя доверяться. А она все более разгоралась:

    -- Глаза ее снова затуманились, она вздрогнула и прикрыла их. Медленно покачала она головой. Потом взглянула на меня твердо и насмешливо: -- Вы со своей поселяночкой так ли молчали, как дело пошло к развязке? Кстати, в Италии тоже растут цветы, их тоже продают юные девы, и у них тоже можно покупать букеты. Как вы ее спросили? "Что тебе надобно?" А знаете, как будет по-итальянски что тебе надобно? -- Che vuoi будет по-итальянски что тебе надобно! Но вам нет нужды это запоминать! Я вас не отпущу от себя ни на шаг! Вы будете моим и более ничьим никогда! Я сама отравлю любую, кто посмотрит на вас! -- Она была как в бреду. -- Я вас украду, я сделаю вас своим пажом, повелителем, единовладетельным самодержцем! Да! И так будет! Так я хочу, хочу, хочу! -- Ногти ее впились в мою ладонь с такою силой, что я едва не вскрикнул от боли, а она засмеялась, и счастливейшая улыбка осветила ее лицо. И сладко мне и страшно становилось. Румянец пылал в ее щеках, глаза блистали, руки были сухи и горячи. Я чувствовал, как ее полугорячечный жар заливает мне душу, и голова шла кругом. Видимо, я переменился в лице, потому что она вдруг захохотала.

    -- Разве вы не о том мечтали? Ха-ха-ха!

    -- Я не верю, не могу верить... в то, что это не розыгрыш. Если это шутка -- скажите мне, умоляю вас! Если вы говорите серьезно... -- Я терял слова. -- То тоже скажите... Что вы молчите?.. Ответьте мне!..

    Вдруг она подняла палец к губам: -- Тс-с! -- и плавно выскользнула из беседки.

    -- Ах! -- раздалось тотчас.

    меня и сухо раскланялся. Я отвечал тем же. Тоска и злоба меня охватили. А княгиня, как ни в чем не бывало, защебетала:

    -- Вы очень вовремя появились, любезнейший Л.! Право, просто прекрасно, что вы выбрали для своей прогулки именно этот путь! Мы уже час ломаем головы, как выбраться из ловушки, в которой оказались по милости дождя. Я никак не решусь ступить на такую мокрую землю и все жду, когда просохнут дорожки, и уже утомила ***, -- она лукаво посмотрела на меня, -- своей болтовней. Какова гроза? -- не давая нам сказать ни слова, продолжала она.

    -- Я не помню ничего подобного в своей жизни! Я вся дрожу от сырости и чувствую, что уже больна. Вы должны немедленно доставить меня домой! Но я не могу итти по такой грязи! Что же делать? Что вы молчите оба? Неужели вы не в состоянии ничего предпринять? -- Л. хотел было что-то сказать, но она перебила его. -- Хорошо! Коли вы не можете ничего придумать, придется мне исправлять вашу недогадливость, хотя, право, она непростительна. Вот что вы сделаете. Вы составите из своих рук кресло. Вот так, -- и она, обернувшись ко мне, быстро скрестила свои руки с моими, показав, как должно выглядеть кресло; Л. побледнел, а она быстро продолжала. -- В этом кресле поместится ваша несчастная больная, и вы донесете ее до сухих дорожек. -- Она перевела глаза с Л. на меня, затем снова посмотрела на него и залилась смехом.

    -- Прекрасная мысль, -- постарался улыбнуться я.

    -- Отличная идея, -- ответил Л., бросив проницательный взгляд на мои колени, носившие следы мокрого пола беседки.

    На одном из поворотов тропинки она украдкой шепнула мне: "Завтра в семь утра здесь же". Сердце мое забилось вдвое сильнее.

    Доставив княгиню до аллеи, которая вела к даче князя, мы опустили ее на землю.

    -- Прощайте, -- сказала она мне. -- Л. проводит меня далее. Сегодня я уже не выйду, вы меня так промочили под дождем, что ранее завтрашнего утра мне не прийти в себя. -- И она протянула руку для поцелуя.

    Они удалились, а я последовал к переправе, отыскал лодочника, дал ему рубль, и он, счастливый моей щедростью, в мгновение ока перевез меня на другую сторону Невы. Я не стал звать извозчика: на душе было смутно, и мне требовалось хотя бы отчасти рассеяться прогулкой. До дому я добрел уже затемно и перед сном велел Никите разбудить меня в пять часов.

    Долго не мог я сомкнуть глаз. Я не был доволен собой. Я не имел права доверяться княгине, и мне начинало казаться, будто кто-то рассказывал, что она уже собиралась однажды бежать с кем-то куда-то или даже бежала в самом деле. Словом, я был раздосадован, утомлен, встревожен, и сон мой не был спокоен.

    ведущие к островам, были безлюдны, я полубегом-полушагом домчался до вчерашней переправы. Перевозчик был тот же, рубль оказал то же действие, но я никак не мог найти беседку! Это был новый ужас. Я взглянул на часы. Пять минут восьмого! Я бросился бегом сквозь кустарник, ломая ветки, спотыкаясь, скрежеща зубами. В четверть восьмого я все еще плутал, и только когда на моих часах минутная стрелка почти опустилась, я выбрался на знакомую тропу. Это был тот самый роковой поворот, на котором она назначила мне свидание. Я растерялся. Если она уже приходила и, не дождавшись меня, ушла, мне надо мчаться в одну сторону с надеждой ее догнать; если она еще ждет, надо лететь в другую, к беседке. Я выбрал первое и скоро вбежал в аллею, где мы расстались вчера. Я остановился, вглядываясь в ту сторону, откуда она могла прийти или куда уйти. Если бы кто-нибудь увидел меня в эту минуту, вряд ли он принял меня за здорового человека. Ворот расстегнут, пот льется градом, глаза впиваются вдаль.

    Вдали и в самом деле виднелись две фигуры. Но даже если одна из них -- она, приближаться было нельзя, ибо я не мог предположить, кто. рядом с нею. К тому же, я знал, что князь любит совершать утренние моционы, а встречать сейчас князя не входило в мои замыслы. Я взглянул на часы. Без двадцати пяти восемь! Я быстро рассчитал, что даже если она пришла вовремя и, прождав меня некоторое время, ушла, она не могла так быстро вернуться в аллею, а если бы вернулась, я ее сейчас точно бы увидел. Может быть, конечно, она кого-то встретила, возвращаясь, и тогда все пропало, и это их фигуры видны в конце аллеи. Но фигуры, сколько я мог заметить, приближались, а не удалялись. Нет, не она! Я опрометью кинулся обратно, к беседке. Она может быть еще там! Я задыхался от страха не застать ее, ноги мои сводило от бега, в боку кололо, сердце вырывалось из груди.

    Я подбежал к беседке. Ноги подкашивались. Было без четверти восемь. Беседка была пуста. Я пробежал несколько саженей далее по тропе, спустился к пруду, снова заглянул в беседку, обежал ее вокруг, опять влетел в нее, бросился на скамью и заскрежетал зубами.

    Я был уничтожен, жизнь моя была кончена. Я скрежетал. Если бы она вдруг возникла сейчас, я согласился бы на все ее условия, я вышел бы в отставку, порвал бы с родственниками, занял бы, выиграл, выпросил, украл бы, наконец, проклятые деньги! Я подкупил бы будочников. Сделал бы нам подложные паспорта... Боже мой! Что я наделал! И тут вход в беседку закрыла тень. Невидимая рука бросила что-то на пол. Я метнулся со скамьи. То был запечатанный лист бумаги. Схватив его, я вылетел вон и увидел на тропе убегающего мальчишку, одетого казачком. С дрожащим сердцем я развернул записку. Она писала: "Простите великодушно мои слезы и мольбы. Если вы в самом деле любите меня, не показывайтесь несколько дней у нас. Может быть, мне не удастся видеть вас наедине до нашего отъезда. Помните меня. Будьте в сентябре там, где я сказала. Там все будет решено".

    Я не удержался, однако, и пришел к князю в тот же вечер. Она не выходила, сказавшись больной. Я пытался увидеть ее в последующие дни, но судьба препятствовала мне. Я томился и падал духом... Они уехали на три дня раньше положенного времени... Некоторое время я не знал, на что решиться. Наконец, собравшись с духом и не без колебаний, принялся за приуготовления. Наступил сентябрь.

    ее увидеть, надеялся, что она выслушает мои объяснения, что еще не все потеряно. Образ ее колол мою память. Я уныло и нетерпеливо ждал встречи.

    Я увидел ее у В-вых. Княгиня сидела рядом с Т*** и говорила с ним, обмахиваясь веером. Мне она улыбнулась так дружески и приветливо, как будто мы расстались вчера. Я искал случая сказать ей слово наедине. Но, как нарочно, ничего не получалось -- вечер был без танцев. Только раз на мгновение мы оказались близко друг от друга и без свидетелей.

    -- Вы простили меня? -- быстро спросила она. Сердце мое забилось, как тогда на тропинке. Она улыбнулась. -- Я тоже простила вас. -- И сжав незаметным движением мне руку, она тотчас заговорила о чем-то с Д***, подошедшим к нам.

    Они уехали от В-вых рано и я в досаде проиграл триста рублей. Я любил ее нешуточно и не мог думать ни о чем, ни о ком. Рассудок мой бездействовал. Вдруг я получаю письмо от сестры с сообщением о тяжкой болезни маменьки. Необходимо было неотложно ехать в имение за 700 верст от Петербурга. Но я должен был непременно видеть княгиню! На следующее утро я отправился с визитом к князю, зная заведомо, что он в сенате, и она одна. Она не приняла меня. Я явился к ним вечером -- она не выходила. Я рвался на части. Чувства мои раздваивались. Я написал княгине отчаянное письмо. Беспокойство и тоска снедали мне душу. Через день я получил ответ: "Вы помните меня? Вы не шутите? Я должна вас видеть. В четверг будьте у меня в одиннадцатом часу непременно. Скоро все решится!" Обстоятельства мои запутывались.

    * * *

    На этом рукопись журнала неизвестного, отрывки из которого мы привели, обрывается. Досадно, конечно: не каждый день встретишь столь подробные излияния. Впрочем, мы не можем ни датировать эту рукопись с точностью, ни разъяснить любопытствующему читателю, какие конкретно лица были участниками описанных событий. Некоторые детали, конечно, позволяют строить некоторые гипотезы, что позволило нам самовольно подобрать эпиграф, однако вернее думать, что перед нами не действительные дневниковые записи, а имитация их, сделанная с не вполне понятной целью. Как бы то ни было, нам эта рукопись пригодилась -- она призвана восполнить сюжеты тех преданий, знания которых мы должны, следуя благовоспитанности, бежать, но без опыта которых нет и жизни.

    в Финляндии. 24-го генваря, в субботу, он отправился на два месяца в Петербург. Наряду с прочими делами он имел одно важное для нас: говорить императору об унтер-офицере Боратынском.

    25-го генваря, в воскресенье, или 26-го, в понедельник, следом за генералом из Гельзингфорса выехала Магдалина -- с Мисинькой * с кем-то из адъютантов (может быть, с Путятой) и с унтер-офицером Боратынским. В Фридрихсгаме они расстались: генеральша последовала в Петербург, унтер-офицер в Кюмень.

    * Мисинька, или Мисс -- англичанка, компаньонка Магдалины.

    * * *

    10 февраля.

    Из Кюмени пишу к вам, милая маменька, где мой славный Лутковский и его жена с прежней дружбою приютили меня. Я увидел их с истинным чувством, и как могло быть иначе? Пять лет я провел с ними, всегда окруженный заботами, всегда принятый как лучший из друзей. Им я обязан всем облегчениям моего изгнания.

    успеха, я навеки сохраню к нему живую признательность за все наслаждения моей жизни в Гельзингфорсе. Три месяца, проведенные там, навсегда останутся сладостным моим воспоминанием.

    Я уехал на следующий день после него с Генеральшею. Ничто столь не оживляет, как краткие путешествия, подобные тому, что мы совершили. С нами была та самая Мисс, о которой я говорил вам, и один адъютант -- обширного ума юноша. Ничто не могло быть милее наших обедов и ужинов. Мы расстались лучшими друзьями, и путешествие это пробудило во мне, по крайней мере, на время, неодолимую охоту странствовать.

    Как ваше здоровье, милая маменька? Я долго не писал к вам, но тому причиною путешествия, всегда вынуждающие к перерывам в переписке. Что ж! я тоже нескоро теперь получу вести из Мары.

    Прощайте, любезная маменька, даст Бог вам здоровье и утешит вам душу: это моя ежедневная молитва, и я повторяю ее в своих письмах столь же привычно, как и искренне.

    * * *

    Помните ли, как год назад, в такую же пору, когда о Боратынском хлопотали, Александром Ивановичем Тургеневым было сказано: не объявлять нигде его имени под стихами? Доколе же прятаться? И вот в декабре вышли "Северные цветы" с четыремя стихотворениями Боратынского и одной прозаической безделкой. И вот уже в цензуре "Полярная звезда", где будет еще шесть его стихотворных пиес (впрочем, стихи подписаны Е. Б-ий, Е. Б. или Б., и только под "Историей кокетства" полная фамилия). В "Северных цветах" -- статья Плетнева *: здесь Боратынский вместе с Жуковским и Пушкиным объявлен одним из главных вестников грядущего торжества русской поэзии.

    сознавался ему: "Мне Дельвиг часто повторяет пословицу русскую: если трое скажут тебе, ты пьян, то ложись спать. После твоего письма о моем несчастном "Письме к графине" пришлось мне лечь спать. Его облаяли в "Сыне отечества"; Боратынский им недоволен, ты тоже". -- Отрывок из статьи Плетнева, посвященный Боратынскому, мы поместили в самое начало Предисловия к Части третьей. Решите сами, ясно ли выразился Плетнев о языке чувств (а именно на смутность этого изъяснения ему пенял Пушкин) и есть ли этот отрывок акафист Баратынскому, как ехидно говорил Бестужев. Чем именно был недоволен в статье Плетнева Боратынский -- не знаем, вернее -- неумеренностью похвал.

    Едва "Северные цветы" поступили в продажу, Греч начал печатать в "Сыне отечества" длинный разбор всего Дельвигова альманаха. Рассуждениям Плетнева досталось более всего невоздержных реплик. Особенно недоумевали в "Сыне отечества" тем, что написал Плетнев о Боратынском. Разбор печатался в продолжение всего генваря; он был подписан: Ж. К. и Д. Р. К. -- видимо, как все думали, криптогрифами Греча и Булгарина. Разумеется, не прошло и двух месяцев, как вышел "Московский телеграф" с ответом Полевого "Сыну отечества". Опять говорилось о статье Плетнева, опять о Боратынском. Словом, накануне и во время решительных хлопот о производстве публике предлагалась эстетическая загадка: быть или не быть Боратынскому в знаменном ряду нашей поэзии? Но отгадка, в сущности, уже есть, и спорить не о чем -- читайте "Эду" (пока в списках; через год будет напечатана), читайте "Северные цветы" и "Полярную звезду", читайте, наконец, "Мнемозину", московский альманах Кюхельбекера и Одоевского.

    Для "Мнемозины" Боратынский отправил с Путятой "Леду" и "Бурю". Что такое "Леда", всякий может судить сам, перелистав назад несколько наших страниц (невинная цензура московская пропустила "Леду" без звука). Что такое "Буря", тоже знает всякий, хотя относительно благопристойности этой пиесы цензура сомневалась весьма решительно. Но, как бы ни было, и "Бурю" тогда пропустили."Вот через десять лет, когда Боратынский захочет ее вновь напечатать, чуткие цензоры исполосуют ее красным карандашом, и от нее останется половина стихов. А ныне, в 825-м, ей скоро предстоит * шуметь в "Мнемозине":

    Меж тем от прихоти судьбины,

    Меж тем от медленной отравы бытия,

    Ждать не хочу моей кончины;

    На яростных волнах, в борьбе со гневом их,

    Она отраднее гордыне человека!

    Как жаждал радостей младых

    Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!

    Волнуйся, опеняй утесистые грани,

    Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,

    Как зов к давно желанной брани,

    * Правда, лишь в октябре "Мнемозина" с "Бурей" и "Ледой" дойдет до читающей публики, -- но дойдет.

    Что ж! Человек не меняется, меняются лишь вещи вокруг него. Десять лет назад, на заре младого века, помните, чего желал паж Боратынский? -- "Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями..." -- Истинно, чем зрелее с возрастом мысль и чем важнее с опытом ум, тем более явственную форму обретают в нашей речи конспекты юношеских страстей, но содержание этих конспектов неизбывно растворено в крови, в нервах, в душе едва ли не от начала жизни. Итак, к десяти пиесам в "Северных цветах" и "Полярной звезде" прибавим "Леду", "Бурю" и журнальные толки о Боратынском. Кто сказал, что ему не давали чина из-за стихов? И может быть, напрасно Александр Иванович Тургенев негодовал и снова заказывал всем и каждому в середине марта: "Ни в скобках, ни над пиесой, ни под титлами, ни in-extenso * имени его подписывать не должно"? Может быть, и напрасно. Но представим себе нашего милостивого монарха за чтением "Бури" и "Леды" (обе, впрочем, подписаны звездочками -- но коли такое чтение состоится, разве не для того, чтобы ознакомить императора с новыми плодами музы интересующего его автора?). Итак, представим его за чтением в ту минуту, когда к нему входит генерал Закревский. Кто гарантирует, что поэтический вкус государя не окажется в категорическом согласии с его правилами? -- Посему не станем торопить события и будем верить в то, что наш милостивый монарх не читает наших журналов, что Василий Назарьевич Каразин не проводит новых розысканий в нашей периодической печати и ему не пришли еще в ум новые идеи о новых способах пресечения разврата, что московская цензура, почтовая контора в Роченсальме во главе с любопытным экспедитором Деном и Главный штаб в Петербурге -- сосуды, между собой не сообщающиеся -- по крайней мере, не сообщающиеся с февраля по апрель 825-го года, пока решается дело унтер-офицера Боратынского.

    * Полностью (лат.).

    Итак, еще только начало февраля, и генерал Закревский еще только прибыл в Петербург, а Александр Иванович Тургенев получил через Путяту или Муханова генварское письмо из Гельзингфорса от своего протеже: "Арсений Андреевич поехал в Петербург 24-го сего месяца, подав мне возможные надежды на свое покровительство; но я очень хорошо знаю, что вашему только ходатайству обязан я добрым его расположением. Теперь, когда моя участь так решительно зависит от его предстательства, не откажитесь напомнить ему об участии, которым вы меня удостоиваете, и тем поощрить Арсения Андреевича к исполнению его обещаний". -- Впрочем, и без напоминаний Александр Иванович не сидел бы сложа руки. Около 17-го февраля он сам говорил с Закревским и убедился, что генерал помнит свое слово и доложит императору как надо ("О Боратынском несет он сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то имею теперь надежду на успех").

    21-го марта Тургенев писал Вяземскому: "Муханов, адъютант Закревского, у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но впрочем авось!"

    Прошла Пасха. Закревские выехали в Гельзингфорс, наш милостивый монарх -- в Варшаву, за ним -- Дибич, начальник Главного штаба. 10-го апреля Тургенев писал Вяземскому: "Вообрази себе, что по сию пору не имею никакого сведения об успехе дела Баратынского. Муханов, адъютант Закревского, также болен. Дибич уехал, а я уже три недели не выезжаю". Дни шли.

    В Петербург явился из Москвы Кюхельбекер. В Петербург вернулся Дельвиг, -- он уезжал в Витебск в феврале, в апреле дней десять был в Михайловском у Пушкина.

    В Гельзингфорс из Москвы возвращался Путята. Петербург он проезжал в начале мая и узнал: 3-го числа здесь получили приказ за подписью императора: ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО в присутствии своем в Варшаве, Апреля 21-го дня соизволил отдать следующий приказ: производятся за отличие по службе из унтер-офицеров в прапорщики пехотных полков Нейшлотского -- Баратынский и Абаза; Петровского -- Карпович. Путята и привез в Кюмень эту новость.

    * * *

    Примите, ваше превосходительство, слабое воздаяние за великое добро, сделанное мне вами, примите несколько слов благодарности, вам, может быть, не нужных, но необходимых моему сердцу. Вот уже несколько дней, как все около меня дышит веселием, от души поздравляют добрые мои товарищи, и вам принадлежат их поздравления! Скоро возвращуся я в мое семейство, там польются слезы радости, и вы их исторгнете! Да наградит вас Бог и ваше сердце.

    С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею быть вашего превосходительства, милостивый государь, покорнейший слуга Евгений Боратынский. Кюменьгород. Майя 9 дня 1825.

    * * *

    15-го мая 1825.

    Спешу, любезный Муханов, дать тебе отчет в приезде моем в Гельзингфорс. Простившись с вами, я был грустен, но в Кюмене меня ждала истинная радость. Не могу пересказать тебе восхищения Баратынского, когда я объявил ему о его производстве; блаженство его в эту минуту, искреннее участие, которое все принимали в перемене его судьбы и которое доказало мне, как он был ими любим, откровенные разговоры о прошедшем и будущем -- все это доставило мне несколько приятнейших часов в моей жизни. С радостию также заметил я, что верная спутница его в несчастии -- поэзия -- не будет им забыта в благополучии. Хотя он не помнил сам себя, бегал и прыгал, как ребенок, но не мог удержаться, чтоб не прочесть мне несколько страниц из сочиняемой им поэмы, в которой он рассеял много хорошего и много воспоминаний об нашей Гельзингфорской жизни. Доселе поэзия была необходимостию души, убитой горестью, и жаждущего излить свои чувства, теперь она соделается целию его жизни... -- Путята.

    * * *

    Душа моя Муханов. Спасибо за письма, но отвечать буду после: мочи нет от радости. Два только слова о деле. Мне нужно для вступления в Петербург кое-что, и вот список: Темляк. Шифр рублей в 100 серебр. Репеек. Кишкеты серебр. Эполеты с вышитым No 23-й дивизии, голубые.

    сделай милость, потрудись доставить приложенную здесь записку дяде моему: он тотчас даст тебе оные. Впрочем, только мы выйдем в Петербург, т. е. 10-го июня, я возвращу тебе что ты издержишь, и, если можно, старика не беспокой.

    Прощай. Весь твой Боратынский. Бери это все на казенной фабрике.

    * * *

    О свобода! Звук этого слова *

    Способен исторгнуть слезы счастья!

    Почти сладострастный, голос ее

    И душа готова обнять всю даль

    Простирающихся пред взором пространств.

    Воздух, весенний и чистый врывается в тело,

    Делая его легким и упругим;

    А глаза источают светлые лучи!

    Конечно, кто говорит! конечно,

    Остаются еще сотни обстоятельств,

    От которых зависит в будущем все...

    Тягчат душу неизбывные печали,

    Навсегда погруженные в ее глубины.

    * Отрывки из анонимной оды на счастие.

    Как и всегда, увы! как и всегда

    Будет выжигать из сердца все живое,

    Ледяным хладом мертвить всякое упование.

    Но не сейчас! Молю с тоскою,

    Только не сейчас. Пусть после, но не ныне

    Способной порвать цепь обязанностей,

    Что судьба накладывает узы

    На ничтожнейшие сердечные прихоти,

    Что любовь делает человека рабом

    Что дом, построенный собственными руками, --

    Это не только спасительный приют, но и тюрьма.

    Пусть после, когда волосы мои побелеют,

    Когда укрывшись от невзгод в тихий свой дом,

    Я буду возделывать свой сад и повторять

    Вослед мудрецам, что ближнее поле заменяет мне мир

    И что идиллия не терпит свободы воли,

    Зная только возврат из странствий далеких

    Чистых трудов и нег средь высоких

    Сосен да меж огородных пугал.

    Пусть после, когда я захочу сказать --

    Не втихомолку, а вслух -- свое свободное слово,

    Цвета гранитной набережной Невы,

    Глаза соглядатая за моей нравственностью,

    Облеченного важными полномочиями.

    Он процитирует: "Свобода есть позволение

    ".

    А от себя добавит: "Свобода без ограничений

    Есть крайность, разврат и цинизм".

    Что нужды до невежд и глупцов из будущего ! Что нужды до всего вообще, когда сейчас --


    С
    В
    О
    Б
    О
    Д
    А
    !

    Да, справедливее было бы написать: СВОБОДА СВОБОДА Ибо из плюса и минуса и их воплощений -- Креста и пути -- состоит бытие...

    Как от вековых суровых финских гранитов

    В благоуханную степь дивно перенесенный,

    Счастлив, кто мог, дыша полной грудью, сказать:

    "Что с нею, что с моей душой? с ручьем она ручей

    Зачем так радует ее и солнце и весна!

    Ликует ли, как дочь стихий, на пире их она?

    Что нужды! счастлив, кто на нем забвенье мысли пьет,

    Кого далеко он нее он, дивный, унесет!"

    * * *

    Спасибо, Путятушка, за присланные письма и особенно за твое собственное... Скажу тебе между прочим, что я уже щеголяю в нейшлотском мундире: это довольно приятно; но вот что мне не по нутру -- хожу всякий день на ученье и через два дня в караул. Не рожден я для службы царской. Когда подумаю о Петербурге, меня трясет лихорадка. Нет худа без добра и нет добра без худа. Скажи, ежели можешь, Магдалине, что я сердечно признателен за ее участие. Она не покидает моего воображения. Напиши мне, какую роль играет Мефистофелес и каково тебе *. Я часто переношусь мыслями в ваш круг; но, может быть, он уже не похож на круг мне прежде знакомый. Мы скоро выступаем в поход: адресуй мне свои письма либо на имя Муханова, либо на имя барона Дельвига в импер. библиотеку. Прощай, душа моя, обнимаю тебя от всего сердца. -- Е. Боратынский.

    * В тот же день Путята писал Муханову о том, каково ему было. Для напоминания отсылаем на стр. 269

    * * *

    Итак, он был свободен, но шею сжимали воротнички, а горло давили пуговицы мундира. Итак, он возвратился к жизни, но теперь должен был ступать вместо Пинда на развод без всяких метафор, а на самом деле. Почему свобода и счастье выдаются нам под такие проценты?

    20-го мая Нейшлотский полк выступил из своих финляндских квартир, и 8-го июня вошел в Парголово.

    Языков (бегло и коротко), Вяземский (впрочем, с Вяземским он вряд ли успел познакомиться: тот мелькнул проездом в Ревель только на две недели).

    Новости: Александр Иванович уезжает за границу; Муханов выходит в отставку; Дельвиг женится на Софи Салтыковой -- девятнадцатилетней дочери отставного московского полковника, язвительного французомана и угрюмого ипохондрика. Михайло Александрович Салтыков ныне в Петербурге и в приятнейшем расположении духа. Дельвиг убаюкал его до того, что в июле готовятся играть свадьбу и ищут уж модные кольца. Софи влюбилась в Дельвига безоглядно -- как дитя: "С Дельвигом я забываю все мои горести, мы даже часто смеемся вместе с ним. Как я люблю его!.. Боратынский здесь, Антон Антонович с ним очень дружен и привез его к нам; это очаровательный молодой человек, мы очень скоро познакомились, он был три раза у нас и можно было бы сказать, что я его знаю уже годы. Он и Жуковский будут шаферами у моего Антоши..."

    Дельвиг упоен. Откуда ему знать, что судьба дурачит его и что большую часть своей жизни его невеста проживет не с ним, а с вторым своим мужем, под фамилией Боратынских, в Маре? Может быть, он и знает, что эта Софи -- юное и повторное воплощение той Софи, которая жизнью земною играла, как младенец игрушкой, знает, что все, так неизбывно манящее нас в любви, затем, в семейной жизни станет невыносимой тяготой. Может быть, и знает. Но не может он образумиться. Ему некогда ждать. Он торопится: времени жить у него в обрез -- пять с половиной лет.

    А она и подавно ничего о себе не знает, потому что ей девятнадцать, и любила она всего раз в своей короткой жизни -- Каховского (его через год повесят на кронверке Петропавловки), а теперь любит Дельвига. "Это чистая привязанность, спокойная, восхитительная, что-то неземное", -- мечтается ей ныне, а через шесть лет, в такую же летнюю пору, она будет украдена -- в прямом смысле слова -- Сержем Боратынским, который увезет ее в Мару, где быстро обвенчается с ней, чтобы его дочь родилась в браке. Потом у Сергея Абрамовича и Софии Михайловны родятся еще дети, и все они будут жить почти безвыездно в Марской степи. Там, в Маре, София Михайловна скончается в 1888-м году, на двадцать лет пережив супруга. А Михайло Александрович Салтыков, не выносивший никогда Сержа Боратынского (взаимно), до смерти не простит дочери этого брака, хотя и благословит в конце концов.

    И сейчас, в июле 825-го, Михайло Александрович, вдруг чуя смущенно своей желчной душой неладное в будущей жизни дочери, брезгливо говорит, что передумал отдавать Софи за Дельвига. Он в ипохондрии, Дельвиг в тоске. Чем мог утешить его Боратынский, когда, быть может, на его-то челе Салтыков и увидел отражение облика его младшего братца?

    "Спешу к ней... и хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее, и ее слушать..."). Кажется, он был с нею на петергофском празднике 22-го июля... Но довольно о ней...

    11-го августа, утром, Нейшлотский полк выступил из Петербурга на зимние квартиры. Обстоятельства Боратынского были не вполне определенны. Маменька Александра Федоровна, видимо, тревожила его душу. Он не написал ей из Петербурга ни строчки, теперь он должен был брать отпуск и ехать к ней. Думаем, что этого-то как раз ему совершенно не хотелось сейчас делать. Ибо кому из нас не рисовалась жизнь светлая, просторная и свободная -- та новая жизнь, что предстает нам, когда долго томившая болезнь, наконец, отступает; или когда, свершив некий долгий труд, мы смотрим на свое деяние, еще не вполне веря, что все сделано; или когда умер тиран? Эта жизнь наполнена светом и чиста, ибо на деле она не жизнь, а мечта, которая и не может быть использована в прикладном смысле, ибо слишком легка по самой своей мечтательной природе, и, если бы она существовала, мы сгорели бы в чистом пламени ее, как мотыльки.

    Словом, свобода окружала Боратынского сетью новых обязанностей, неотвратимо стягивавшихся к осени.

    Дело в том, что любезная маменька Александра Федоровна сделалась тяжко больна. Мы расстались с ней в 818-м году, когда, судя по ее письмам и по письмам к ней, она, хотя и сокрушалась, тоскуя, о судьбе старшего сына, была еще исполнена здоровья и сил. Конечно, по письмам -- не всегда разберешь, что там с человеком происходит, особенно по письмам, которые он получает от других. Обходительность и лицемерие переписки с родителями Призваны произвести впечатление всепокорнейшего дитяти, и по сей день остающегося преданным снам ребячества, но, кроме того, уже достигшего немалого. Что может быть немалым в жизни сына, разжалованного в солдаты? -- Интерес к сыну светских женщин, блистающих красой (для начала -- госпожи Эйнгросс, затем -- супруги генерала Закревского). Поэтому сын писал маменьке не только о том, какую он ведет тихую и умеренную жизнь, следуя ее советам, но и о том, как он дружен с мадам Эйнгросс, о том, как путешествует с Магдалиной из Гельзингфорса в Кюмень, а после летает с нею по Петербургу ("В Петербурге я видел г-жу Закревскую: она приезжала на петергофский праздник... Мы летали по городу вместе...").

    Впрочем, разумеется, что бы ни случилось, он все равно бы писал к маменьке как к близкому другу -- ласковому, заботливому, доброму и, самое главное, разумному. Но явно где-то между 818-м и 823-м годом с ней нечто произошло, некий превратный гений вселился. Боратынский последний раз видел ее в генваре 823-го года, уезжая после отпуска из Мары. Видимо, мы ошиблись, когда, рассказывая о том времени, полагали, что он вкушал в Маре идиллию. Может быть, совсем недаром сестра его Софи половину каждого письма домой из Петербурга (летом 822-го года) переполняла словами любви и нежности к маменьке. Какие-то подробности об Александре Федоровне сам Боратынский рассказывал Путяте в Гельзингфорсе зимой 824-го -- 825-го года. Дядюшка Петр Андреевич в феврале 824-го года говорил Жуковскому, что она лежит на одре болезни, и Жуковский написал о том Голицыну, когда просил за Боратынского. Вот все, что мы можем сказать об Александре Федоровне к августу 825-го года. Однако эти полунамеки мы знаем от людей близких ей. Люди чужие бесцеремоннее, и вот что в декабре 825-го года писал Закревскому Денис Давыдов о Боратынском: "Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь -- мать полоумная, и следовательно дела идут плохо". Другой посторонний человек через восемь лет, в 833-м году, приедет на месяц в Мару узнать, как живет с новым мужем вдова Дельвига -- теперь София Михайловна Боратынская, дочь Михаила Александровича Салтыкова: "В деревне Баратынских жили, кроме С. М. Баратынской и ее мужа, мать последнего, больная старушка, которую я, во все мое пребывание у них не видал, и братья его". -- Не видал потому, что, как рассказывала в том же 833-м году София Михайловна, она "почти всегда находится в состоянии глубокой ипохондрии и не любит видеть у себя гостей...; она не бывает даже за обедом...; с недавнего времени перестала появляться в гостиной, даже когда мы находимся в своей семье". Значит, сжималось сердце у ее старшего сына, когда в августе 825-го он обещал ей приехать месяцев на шесть в отпуск -- в октябре или по первому санному пути?

    Не решено ничего было насчет двух вопросов жизни.

    Первый вопрос был полная отставка. Отставка имела свои выгоды и невыгоды. Невыгоды были те, что в отставке он не знал места, где придется жить: бросать все, уезжать в Мару, под семейный кров, ухаживать за маменькой, утешать Софи, растить Вареньку и Натали? Перебираться в Петербург, переходить в статскую службу? Уехать в Москву, на ярмарку невест, выбрать отражение Светланы и зажить своим домом? Жить то там, то здесь, самому по себе, то у маменьки, то у Демута, то у Шевалдышева? * Из всех этих вариантов место для поэзии оставалось только в последнем, но он его как раз устраивал менее всех.

    * Демутов трактир -- одна из лучших гостиниц в Петербурге, Шевалдышев -- содержатель прекрасной гостиницы на Тверской в Москве.

    Выгоды у отставки были те, что он не зависел от места службы и что наконец мог с долгожданной легкостью сказать, уже не опасаясь сглазить: "Прощай, отчизна непогоды!" -- Но легкости не получалось: "Мы на пути к Финляндии -- стране, которая еще недавно была для меня местом изгнания и где теперь я ищу приют спокойствия и неги". Понятно, что Финляндия удерживала его совсем не своим спокойствием.

    И тут вырастал второй нерешенный вопрос: не надежда ли видеть Магдалину влекла его назад? -- Безумие! -- возразят нам. -- Какие надежды? Он же все понимал! -- И мы говорим: безумие! Только, когда воображение постоянно спорит с рассудком, а самый яркий в прожитой жизни образ немыслим без мучительного обманывания самого себя, -- куда бежать из Финляндии? К кому? если сердце бьется только при слове Гельзингфорс, не говоря о других, ближайших сердцу звуках? Что тут еще надобно?

    исключено, что теперь, почти за год их связи, ему прискучила ее страсть, и он был рад появлению достойной себе смены. А вероятнее, напротив -- как чаще бывает, -- он насторожился и удвоил бдительность, чтобы твердо доказать свое первенство. Как бы ни было, появление Боратынского при дворе Герцога Мефистофелеса изумило (приятно или неприятно -- бог весть) : "Здесь Боратынский. Он неузнаваем -- так похорошел, так любезен, такие непринужденные манеры -- все это ему чудеснейше идет".

    Но довольно о Магдалине! Торжествовать, изнывать, страдать, внимать, хохотать, танцевать, ловить взгляд, питать надежду, таить упования, пылать, путешествовать по окрестностям, подавать руку, целовать руку, томно молчать, говорить красноречивые любезности, чувствовать себя на верху блаженства, ревновать до головной боли, быть утром и быть вечером, не быть в состоянии заснуть, ужасаться предстоящему отъезду, тосковать в немой печали, все предчувствовать заранее -- неужели мало занятий на три недели? если же продолжать -- до санного пути не остановиться. А сентябрь на исходе; уже 25-е: "Мы лишаемся Баратынского, завтра он едет в Москву к своей матери". (Вряд ли он помнил, что 25-е -- день рождения С. Д. П.: ничто не бессмертно, не прочно...)

    * * *

    Гельзингфорс -- Ловиза -- Фридрихсгам -- Выборг -- Белый Остров -- Парголово -- вот и Петербург.

    Петербург в ту пору провожал нашего милостивого монарха в путешествие по южным губерниям. ("Между прочим, говорили, что он готовил себе место успокоения от царственных трудов в Таганроге, где ему приготовляли дворец и где он думал с добродетельной супругой Елизаветой Алексеевной после отречения от престола поселиться в глубоком Уединении и посвятить остаток дней покою и тишине".)

    Боратынский увиделся, верно, с Дельвигом: тот все же женился, свадьбу назначили на конец октября. Но оставаться Боратынский не мог -- его ждали в Москве.

    * * *

    сколько прошло со смерти Аврама Андреевича. А что он помнит ныне об отце? -- Память образа его не сохранила. -- И что сохранит память, чьи образы, чьи тени, еще через пятнадцать лет?

    Что ж! Он вернется в этот город, которому суждено провалиться, затонуть, быть смытым балтийской волной, в город, где он провел пламенную младость, где много милого любил...

    Прощай, Петербург! Adieu, my land! *

    Но не быть тебе смытым волной, не провалиться, не затонуть, ибо разумом ты создан, а над разумом -- сильнейшей природной силой -- безвластна вся мощь прочей природной стихии. А погубит тебя (как и все гибнет бесследно от нее) -- глупость; и зацветет болотными травами залив; смрадный туман заклубится над Галерной гаванью, над Семеновскими ротами, над Фурштадтской, над островами, над Петергофом; мутной пеной затянет воду Невы; нечем станет дышать, увянут ветры в остановившемся воздухе... Adieu, my land! Прощай!

    * Прощай, моя земля! (англ.).