• Приглашаем посетить наш сайт
    Пастернак (pasternak.niv.ru)
  • Песков A.M.: Боратынский. Истинная повесть.
    Предисловие к части 2

    ПРЕДИСЛОВИЕ

    к части второй

    Не ведомо -- хорошее слово: оно есть не подвластное ничьей личной воле ручательство в том, что наша жизнь, несмотря ни на чье любопытство, может быть убережена от газетных дискуссий, от исследовательского ока биографов, вообще от постороннего взгляда. Как хорошо, что теряются дневники и письма, прекращая навсегда семейные разлады и любовные распри! Как грустно, когда старческая память не скупится на подробности многодавних сердечных побед и домашних неурядиц или когда осьмидесятилетние старушки публично комментируют детали любовных посвящений, адресованных им 60 лет назад знаменитыми и уже оставившими мир поэтами, а правдолюбивые журналисты беззастенчиво разъясняют жадной до интимных обстоятельств публике смысл намеков!

    Словом, какое счастье, что мы знаем о Боратынских столь мало! Ибо есть события жизни, которые не к чему знать никому, кроме тех, кто в них посвящен самим исполнителем событий. Речь не о заведомо дурных делах, совершитель коих либо сам казнил их добронравием последующего своего бытия, либо, напротив, отнюдь не раскаиваясь, сознательно желал их сокрыть. Искупление подлого поступка или, наоборот, упорствование в делании подлостей -- суть подробности совсем не частной жизни, ибо низость действий, как бы ничтожна ни была, адресована общему бытию. Речь -- о том, что называется la vie privйe *, о том, что имеет смысл только для одного, для двоих, для немногих. * Жизнь, сокрытая от посторонних глаз; частная жизнь (фр.).

    Не ведая партикулярных подробностей жизни Боратынских, мы избавлены от необходимости писать хронику, а не имея привычки к замене факта вымыслом, свободны от желания сочинить роман. На нашу долю выпала истинная повесть. Конечно, спору нет. как во всяком жанре, обращенном к жизни отдельных частных лиц, и в истинной повести главный предмет -- тайны частной жизни: безумная любовь, безмерное страданье, пламенная младость, преждевременная опытность сердца, кипение свободы, уныние изгнанника, преступления и роковые их следствия, моря шум и груды скал... Но герои здесь тенью проходят сквозь сюжет, жанр позволяет утаивать, недосказывать, умалчивать. Приемы таких повестей не нами выдуманы: "Поэт выделяет... вершины действия, которые могут быть замкнуты в картине или сцене, моменты наивысшего драматического напряжения, оставляя недосказанным промежуточное течение событий... Отрывки эти объединяются общей эмоциональной окраской, одинаковым лирическим тоном". -- Подобно тому, как мы не должны, живя в свете, нарушать условий света, нельзя пренебрегать вековыми привычками не нами изобретенного жанра, ибо все-таки сочинитель есть следствие существующей словесности, а не наоборот, и степень его оригинальности в том, насколько он может стать самим собой в рамках предназначенной ему жанровой роли.

    У каждого времени -- свои названия, свои жанры. "Войнаровский", "Борский", "Донской", "Кавказский пленник, повесть", "Корсар, повесть", "Чернец, киевская повесть", "Эда, финляндская повесть" -- без этих повестей немыслимо время происшествий нашей истинной повести. И, одушевленные соревновательным пылом, мы с легким сердцем говорим: не ведомо, как в случаях вполне житейских -- коли речь заходит о переездах с места на место, о датах отправки и получения писем, о времени сочинения стихов, так и когда должны обращаться к главному своему предмету -- de la vie privйe. Отсутствие документальных подробностей счастливо сопрягается с благопристойными правилами жанра и позволяет отсылать читателя к сюжетам, никогда не происходившим с нашими героями, но зато многократно повторенным изящной словесностью, благодаря чему эти сюжеты служат вымышленными аналогиями тех действительных событий их частной жизни, которые мы желали бы утаить, даже если бы они были известны.

    Конечно, оправдывая свое поведение доставшимся нам жанром, мы рискуем услышать упреки в самообмане, в самонадеянности или в легкомыслии... Конечно, если не ведать о частной жизни любезных нам лиц, можно скоро выпестовать ложные о них умозаключения, и в итоге привязанность к ним, в сущности, будет родом любви к самим себе -- любви не к ним, а к чувствам, ими в нас вызванным...

    Конечно, нельзя сравнивать преданья старины глубокой и преданья старины недавней, ибо первые занимают ум скорее тем, какую они связь имеют с общим порядком бытия, нежели тем, какие предупреждения несут ближайшему младшему поколению...

    Конечно, не будь писем, дневников, мемуаров, что стало бы с нашей памятью?.. Чьи образы она сохранила бы?..

    но оставившему в сем мире отзвук своей душевной жизни...

    Словом, противоречий очень много. Мы с любопытством рассматриваем автографы. Воображение, оживленное поэзией формулярных списков, прошений и ходатайств, навязывает истинной повести чужие жанровые привычки, склоняя ее то в область исторических реконструкций, то в область логических домыслов на счет мотивов поведения и причин желаний. Страницы, испещренные год от года портившимся почерком Аврама Андреевича и уже с юношеских лет отвратительным почерком его старшего сына, бумага, одушевленная тенями людей, выводивших теперь уже выцветшие строки, превращают сочинителя из свободного поэта в педанта, разгадывающего тайны чужой скорописи и переводящего ее в типографски набранный текст.

    Но мы уповаем на память нашего жанра, теснящего все педантические выходки за пределы своих владений -- в примечания -- и решительно противоборствующего логическим умствованиям.

    Тень есть тень: она не может нам возразить, но и не нам ее догнать.

    ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    представляется. Лишь к концу ноября 809-го года, как раз в ту пору, когда император Александр ехал через Тверь в Москву, след отыскался: в Москве, в Кленниках. Когда они туда приехали -- неведомо. Известно лишь то, что в том году Александра Федоровна принесла дочь Наталью, а в ноябре Аврам Андреевич снова разболелся: "Я так было сделался болен, что еще и до сих пор с постели не схожу. Жестокая простуда сделала внутренний ревматизм".

    1810

    В какое-то мгновение бытия -- в яркий день, среди счастливой природы, вдруг, по непостижимому сцеплению внутренних образов, именно тогда, когда душа менее всего склонна к меланхолии, -- дитя, забавляясь какой-нибудь своей невинной ребяческой игрой, бывает поражено мыслью, что и оно когда-нибудь умрет. И хотя тысячу раз оно. слышало или читало о смертях, хотя отлично знает, что блаженные души обитают в горних селениях, -- мгновение это ужасно, потому что одно дело -- знать, что где-то там есть смерть, и совсем другое -- представить смерть собственную. Это то самое мгновение, когда становится непонятно, что такое я и почему я -- это я. Зато становится ясно, что я, только что сидевший на скамейке у пруда, потом игравший в горелки с младшими братьями и затем выучивший для завтрашних классов французский сонет, -- этот я существует отдельно от пруда, от младших братьев, от сонета; пруд и сонет останутся, а я -- исчезнет. Более того, если сейчас, сию секунду, встать к обрыву и броситься вниз, этот л сейчас и умрет. Понятно, когда тело видит все вокруг глазами, а как увидит душа, оставшаяся без умершего тела, это все вокруг? Ведь у нее нет глаз. Как же она станет присутствовать здесь? Как и чем видеть, чувствовать, внимать? А если ее не будет здесь, то как выглядит там, куда она перенесется? Этот жуткий миг познания контуров бытия, конечно, целебен -- но увы! -- лишь тем, что отныне мы смотрим на жизнь раскрытыми веждами. Он ужасен, этот миг, ибо отныне жизнь отравлена привкусом смерти, и чем далее, тем более наша просвещенность все основательнее будет разрушать маменькино утешение: "Есть бытие и за могилой!" Кто его видел и где оно, это бытие? Почему душу не видно так же, как тело? Каким телом она обрастет там, за могилой? Чем глубже вдумываться в эти вопросы, тем меньше шансов получить ответ, и тягостное недоумение не даст поверять в смысл собственного бытия. И чем дальше мы живем, тем настойчивее жизнь окружает нас ужасными подтверждениями своей скоротечности. Люди, чье бытие имело для нас значенье некоей гарантии прочности мира и к чьему существованию рядом мы привыкли настолько, что оно стало несомненной частью нашего, вдруг лежат холодны и неподвижны, а мы ничего не можем сделать для того, чтобы они жили еще. Мы смотрим на их детей и можем утешиться только тем, что они либо не пережили еще мысли о смерти, либо эта мысль пока, за малостью их лет, способна укротиться наивной силой растущих мышц, не дозволяющих им выплакать своими слезами собственную жизнь, -- последнее право может разрешить себе только тот, для кого следующим подтверждением бессмысленности мира станет своя смерть.

    Александра Федоровна не имела такого права: на руках ее оставались дети, и она была тогда уже шесть месяцев, как снова брюхата. 21-го марта ей исполнилось 33 года.

    * * *

    "Александра Федоровна Воротынская с душевным прискорбием объявляет о кончине супруга своего, Абрама Андреевича, последовавшей сего марта 24 числа, в 8 часов пополуночи. Вынос тела и отпевание будет в приходской церкви Николая Чудотворца, что в Клинниках, марта 26 числа, в 9-м часу". Похоронен он был на кладбище Спасо-Андроньева монастыря.

    * * *

    12-го июля Александра Федоровна родила дочь Вариньку. Оставшуюся часть 810-го года до апреля -- мая 811-го Александра Федоровна прожила с детьми в Москве.

    1811

    его определили вместе с Ашичкой 7-го сентября 810-го года. Разумеется, в корпус они не являлись, и Петербург видели пока только на гравюрах.

    Итак, Бубинькой он быть перестал. Маменька звала его отныне Евгением. Он изучал для корпусного экзамена серьезные науки, он читал "Илиаду" и зарифмовать по-французски 20--30 строк, соединяя, скажем, кtre и peut-кtre, dйfendre и tendre, bontй и beautй, Flore и Aurore *, было для него занятием, не требовавшим многих усилий. Фантазия его бодрствовала, но французская речь не умела выбиться из оборотов, проторенных несколькими грамотными поколениями, а русская была неразвита, ибо и с маменькой и с monsieur Boriиs -- самыми частыми своими собеседниками -- он беседовал по-французски.

    * Быть и может быть, защищать и воздевать, доброта и красота, Флора и Аврора (фр.).

    Хотел бы он, к примеру, живописать их майское путешествие из Москвы в Мару гармонично и изящно. Как-нибудь так: "Выехав из Москвы, увидел приятнейшие места... От Коломны до Рязани я ехал садом, и прекраснейшим садом! День был воскресный, и нарядные поселяне веселились и пили пенистое вино... Вечер был самый теплый и приятный. Прямо передо мною простиралась большая равнина, усеянная рощицами, деревеньками и уединенными домиками..." Но уже в этом возрасте он не умел длинно изъясняться русской прозой. Да и сами искусство с его возвышенным обманом не давалось на русском языке: не было слов. И вместо: "Сидя под тению дубов, слушая пение лесных птичек, шум реки и ветвей, провел я несколько часов в каком-то сладостном забвении" -- получалось: "Разкажу вам... как великий путишественник. Мы выехали из Москвы в 6 часов по полудни и разположились: маминька и тетинька * в карете, я и monsieur Boriиs в колязке, а маленькие дети в другой карете в брычке и двух повозках ехали постели и говядина и так мы выехали из Москвы. В сей день с нами ничего важного не случилось что от пыли только мы все чихали, но как приехали на станцию то от хорошего куска курицы все позабывали и так мы дотащились щастливо до Коломны. Когда мы выехали из Коломны то колесо у колязки начало танцавать. так что на всяком шагу боялись упасть, впротчем дорога была щастлива. так мы приехали".

    Ни Flore, ни Aurore. Зато, оказывается, он уже умел увидеть себя -- отчасти, конечно, -- сторонним взглядом насмешливого наблюдателя. Посмотрим, что из этого выйдет.

    * * *

    В Мару они вернулись, вероятно, к лету 811-го года, осенью или зимой к ним в соседство -- в Вяжлю -- перебрался Богдан Андреевич и тогда же, видимо, Катерина Андреевна.

    1812

    Раздел сайта: