• Приглашаем посетить наш сайт
    Григорьев С.Т. (grigoryev-s-t.lit-info.ru)
  • Бал. Повесть

    [Умеют жить в Москве богатой
    И для себя и для других.
    У знатных бар, сынов прямых
    Столицы праздной, тароватой,
    Одно веселье на уме,
    Одно занятие — банкеты.
    Как рады жители зиме!
    Теперь — Бог весть, — а в прежни леты
    Зимой у них за пиром пир.
    Ношу-ли фрак я, иль мундир,
    Женат-ли я, хочу-ль жениться, —
    Мне всякий рад. Когда не лень,
    Вальсировать и волочиться
    В Москве могу я каждый день].

    Глухая полночь. Строем длинным,
    Осеребренныя луной,
    Стоят кареты на Тверской
    Пред домом пышным и старинным.
    Пылает тысячью огней

    Гудят смычки; толпа гостей,
    С приличной важностию взоров,
    В чепцах узорных, вычурных,
    Ряд пестрый барынь пожилых
    Сидит. Причудницы, от скуки,
    То поправляют свой наряд,
    То на толпу, сложивши руки,
    С тупым вниманием глядят.
    Кружатся дамы молодыя,
    Не чувствуют себя самих;
    Драгими камнями у них
    Горят уборы головные;

    По их плечам полунагим
    Златые локоны летают;
    Одежды легкия, как дым,
    Их легкий стан обозначают.
    Вокруг пленительных харит
    И суетится, и кипит
    Толпа поклонников ревнивых,

    Шутя несчастных и счастливых
    Вертушки милыя творят.

    В движеньи все. Горя добиться
    Вниманья лестнаго красы,
    Гусар крутит свои усы,
    Писатель чопорно острится. —
    И оба правы: говорят,
    Что в то же время можно дамам,
    Меняя слева взгляд на взгляд,
    Смеяться справа эпиграммам.
    Меж тем и в лентах, и в звездах,
    Порою, с картами в руках,
    Выходят важные бояры,
    Встав из-за ломберных столов
    Взглянуть на мчащияся пары
    Под гул порывистый смычков.

    Но гости глухо зашумели,
    Вся зала шопотом полна:
    „Домой уехала она!
    “. Ужели?
    — В кадрили весело вертясь,
    Вдруг помертвела! — Что причиной?
    Ах, Боже мой! скажите, князь,
    Скажите, что с княгиней Ниной,
    Женою вашею? — Бог весть,
    Мигрень, конечно!... в сюрах шесть.

    — Что с ней, кузина? танцовали
    Вы в ближней паре, видел я? —
    „В кругу пристойном не всегда-ли

    Она как будто не своя?“
    Злословье правду говорило:
    В Москве, меж умниц и меж дур,
    Моей княгине черезчур
    Слыть Пенелопой трудно было.
    Презренья к мнению полна,
    Над добродетелию женской
    Не насмехается-ль она,
    Как над ужимкой деревенской?
    Кого в свой дом она манит:

    Не новичков ли миловидных?
    Не утомлен ли слух людей
    Молвой побед ея безстыдных
    И соблазнительных связей?

    Но как влекла к себе всесильно
    Ея живая красота!
    Чьи непорочныя уста
    Так улыбалися умильно!
    Какая бы Людмила ей,
    Смирясь, лучей благочестивых
    Своих лазоревых очей
    И свежести ланит стыдливых
    Не отдала бы сей же час
    За яркий глянец черных глаз,
    Облитых влагой сладострастной,
    За пламя жаркое ланит?
    Какая фее самовластной
    Не уступила-б из харит?

    Как в близких сердца разговорах

    Как угодительно-нежна!
    Какая ласковость во взорах
    У ней сияла! Но порой,
    Ревнивым гневом пламенея,
    Как зла в словах, страшна собой,
    Являлась новая Медея!

    Какия слезы из очей
    Потом катилися у ней!
    Терзая душу, проливали
    В нее томленье слезы те:
    Кто-б не отер их у печали,
    Кто-б не оставил красоте?

    Страшись прелестницы опасной,
    Не подходи: обведена
    Волшебным очерком она;
    Кругом ея заразы страстной
    Исполнен воздух! Жалок тот,
    Кто в сладкий чад его вступает:
    Ладью пловца водоворот

    Беги ее: нет сердца в ней!
    Страшися вкрадчивых речей
    Одуревающей приманки;
    Влюбленных взглядов не лови:
    В ней жар упившейся Вакханки,
    Горячки жар — не жар любви.

    Так, не сочувствия прямаго
    Могуществом увлечена,
    На грудь роскошную она
    Звала счастливца молодаго:
    Он пересоздан был на миг
    Ея живым воображеньем;
    Ей своенравный зрелся лик,
    Она ласкала с упоеньем
    Одно видение свое.
    И гасла вдруг мечта ее:
    Она вдалась в обман досадной,
    Ея прельститель ей смешон,
    И средь толпы Лаисе хладной

    В часы томительные ночи,
    Утех естественных чужда,

    Так чародейка иногда
    Себе волшебством тешит очи:
    Над ней слились из облаков
    Великолепные чертоги;
    Она на троне из цветов,
    Ей угождают полу-боги.
    На миг один восхищена
    Живым видением она;
    Но в ум приходит с изумленьем,
    Смеется сердца забытью
    И с тьмой сливает мановеньем
    Мечту блестящую свою.

    Чей образ кисть нарисовала?
    Увы! те дни уж далеко,
    Когда княгиня так легко
    Воспламенялась, остывала!
    Когда, питомице прямой

    Летучей прихоти одной
    Ей были ведомы законы!
    Посланник рока ей предстал,
    Смущенный взор очаровал,
    Поработил воображенье,
    Слиял все мысли в мысль одну
    И пролил страстное мученье
    В глухую сердца глубину.

    Красой изнеженной Арсений
    Не привлекал к себе очей:
    Следы мучительных страстей,
    Следы печальных размышлений
    Носил он на челе; в очах
    Безпечность мрачная дышала,
    И не улыбка на устах, —
    Усмешка праздная блуждала.
    Он не задолго посещал
    Края чужие; там искал,
    Как слышно было, развлеченья


    Но, видно, сердцу исцеленья
    Дать не возмог чужой предел.

    Предстал он в дом моей Лаисы,
    И остряков задорный полк,
    Не знаю как, пред ним умолк,
    Главой поникли Адонисы.
    Он в разговоре поражал
    Людей и света знаньем редким,
    Глубоко в сердце проникал
    Лукавой шуткой, словом едким;
    Судил разборчиво певца,
    Знал цену кисти и резца;
    И сколько ни был хладно-сжатым
    Привычный склад его речей,
    Казался чувствами богатым
    Он в глубине души своей.

    Неодолимо, как судьбина,
    Не знаю что, в игре лица,
    В движеньи каждом пришлеца,

    С него ты не сводила глаз...
    Он был учтив, но хладен с нею;
    Ее смущал он много раз
    Улыбкой опытной своею;
    Но, жрица давняя любви,
    Она-ль не знала, как в крови
    Родить мятежное волненье,
    Как в чувства дикий жар вдохнуть!..
    И всемогущее мгновенье
    Его повергло к ней на грудь.

    Мои любовники дышали
    Согласным счастьем два-три дни;
    Чрез день, другой — потом они
    Несходство в чувствах показали.
    Забвенья страстнаго полна,

    Полна блаженства жизни новой,
    Свободно, радостно она
    К нему ласкалась, но суровой,
    Унылый часто зрелся он:

    Всегда разсеянный, судьбину,
    Казалось, в чем-то он винил,
    И, прижимая к сердцу Нину,
    От Нины сердце он таил.

    Неблагодарный! Им у Нины
    Все мысли были заняты:
    Его любимые цветы,
    Его любимыя картины
    У ней являлися. Не раз
    Блистали новые уборы
    В ея покоях, чтоб на час
    Ему прельстить, потешить взоры.
    Был втайне убран кабинет,
    Где сладострастный полу-свет,
    Богинь роскошных изваянья,
    Курений сладких легкий пар,
    Животворило все желанья,
    Вливало в сердце томный жар.

    Вотще! Он предан был печали.

    У Нины вспыхнуло чело
    И очи ярко заблистали.
    Страстей противных беглый спор
    Лице явило. „Что с тобою,“
    Она сказала: „что твой взор
    Все полон мрачною тоскою?
    Досаду давнюю мою
    Я боле в сердце не таю:
    Печаль с тобою неразлучна;
    Стыжусь, но ясно вижу я:
    Тебе тяжка, тебе докучна
    Любовь безумная моя!

    „Скажи, за что твое презренье?
    Скажи, в сердечной глубине
    Ты нечувствителен ко мне
    Иль недоверчив? Подозренье
    Я заслужила. Старины
    Мне тяжело воспоминанье:
    Тогда всечасной новизны

    Один кумир на долгий срок
    Поработить его не мог:
    Любовь сегодняшняя трудно
    Жила до завтрашняго дня.
    Мне вверить сердце безразсудно;
    Ты прав, но выслушай меня.

    „Беги со мной: земля велика!
    Чужбина скроет нас легко,
    И там безвестно, далеко,
    Ты будешь полный мой владыка.
    Ты мне Италию порой
    Хвалил с блестящим увлеченьем;
    Страну, любимую тобой,
    Узнала я воображеньем:
    Там солнце пышно, там луна
    Восходит, сладости полна;
    Там вьются лозы винограда,
    Шумят лавровые леса:
    Туда, туда! с тобой я рада

    „Беги со мной! Ты безответен!
    Ответствуй, жребий мой реши.
    Иль нет! зачем? Твоей души
    Упорный холод мне приметен.
    Безмолствуй! не нуждаюсь я
    В словах обманчивых — довольно!
    Любовь несчастная моя
    Мне свыше казнь... но больно, больно!...“
    И зарыдала. Возмущон

    Ея тоской: „Безумный сон
    Тебя увлек,“ сказал Арсений,
    „Невольный мрак души моей —
    След прежних, жалких заблуждений
    И прежних гибельных страстей.

    „Его со временем разсеет
    Твоя волшебная любовь:
    Нет, не тревожься, если вновь
    Тобой сомненье овладеет!
    Мое унынье не вини.“

    Сидели на софе они.
    Княгиня томною рукою
    Обняла друга своего
    И прилегла к плечу его.
    На ближний столик, в думе скрытной
    Облокотясь, Арсений наш
    Меж тем на карточке визитной
    Водил небрежный карандаш.

    Давно был вечер. С легким треском
    Горели свечи на столе,
    Кумиров мрамор в дальней мгле
    Кой-где блистал неверным блеском.
    Молчал Арсений, Нина тож...
    Вдруг, тайным чувством увлеченный,
    Он восклицает: „Как похож!“
    Проснулась Нина: „Друг безценный,
    Похож! Ужели! мой портрет?
    Взглянуть позволь... Что-ж это? Нет!
    Не мой: жеманная девчонка

    В кудрях мохнатых, как болонка,
    С улыбкой сонной на устах!“

    „Скажу, красавица такая
    Меня затмила бы совсем“...
    Лице княгини между тем

    Покрыла бледность гробовая.
    Ея дыханье отошло,
    Уста застыли, посинели;
    Увлажил хладный пот чело;
    Непомертвелые блестели
    Глаза одни. Вещать хотел
    Язык мятежный, но коснел:
    Слова сливались в лепетанье.
    Мгновенье долгое прошло,
    И наконец ея страданье
    Свободный голос обрело.

    „Арсений, видишь, я мертвею;
    Арсений, дашь ли мне ответ!
    Знаком ты с ревностию?... Нет?...

    Я к ней способна! Погляди,
    Вот любопытное колечко:
    Его ношу я на груди.
    Не все, постой!.. еще словечко:
    Арсений, знай, одарено
    Волшебной силою оно;
    Знай, никакое злоключенье
    Меня при нем не устрашит.
    В глазах твоих недоуменье,
    Дивишься! Яд оно таит.“

    У Нины руку взял Арсений:
    „Спокойна совесть у меня,“
    Сказал, „но дожил я до дня
    Тяжелых сердцу откровений.
    Внимай же мне. С чего начну?
    Не предавайся гневу, Нина!
    Другой дышал я встарину:
    Хотела то сама судьбина.
    Росли мы вместе. Как мила

    Ее мгновеньями иными
    Еще я вижу пред собой

    С очами темно-голубыми,
    С темно-кудрявой головой.

    „Я называл ее сестрою,
    С ней игры детства я делил;
    Но год за годом уходил
    Обыкновенной чередою.
    Исчезло детство. Притекли
    Дни непонятнаго волненья, —
    И друг на друга возвели
    Мы взоры полные томленья.
    Обманчив разговор очей.
    И, руку Оленьки моей
    Сжимая робкою рукою:
    „Скажи“, шептал я иногда,
    „Скажи, любим ли я тобою?“
    И слышал сладостное да.

    „В счастливый дом, себе на горе,

    Он был приятен, жив умом;
    Обворожил он Ольгу вскоре.
    Всегда встречались взоры их,
    Всегда велся меж ними шопот.
    Я мук язвительных моих
    Не снес: излил ревнивый ропот.
    Какой же ждал меня успех ъ ?
    Мне был ответом детский смех!
    Ее покинул я с презреньем,
    Всю боль души в душе тая,
    Сказал прости всему; но мщеньем
    Сопернику поклялся я.

    „Всечасно колкими словами
    Скучал я, досаждал ему,
    И по желанью моему
    Вскипела ссора между нами.
    Стрелялись мы. В крови упав,
    На век я думал мир оставить;
    С одра возстал я телом здрав,


    Бежал я в дальние края:
    Увы! под чуждым небом я
    Томился тою же тоскою.
    Родимый край узрев опять,
    Я только с милою тобою
    Душою начал оживать.“

    Умолк. Безсмысленно глядела
    Она на друга своего,
    Как будто повести его
    Еще вполне не разумела;
    Но от руки его потом
    Освободив тихонько руку,
    Вдруг содрогнулася лицом,
    И все в нем выразило муку;
    И обезсилена, томна,
    Главой поникнула она.
    „Что, что с тобою, друг безценный!“
    Вскричал Арсений. Слух его
    Внял только вздох полустесненный.
    „Друг милый, что ты?“ — „Ничего.“

    Еще на крыльях торопливых
    Промчалось несколько недель
    В размолвках бурных, как досель,
    И в примиреньях несчастливых.
    Но что же, что же напослед?
    Сегодня друга нет у Нины
    И завтра, после завтра нет!
    Напрасно, полная кручины,
    Она с дверей не сводит глаз
    И мнит: он будет через час.
    Он позабыл о Нине страстной.
    Он не вошел, вошел слуга,
    Письмо ей подал... миг ужасный!
    Сомненья нет: его рука!
    „Что медлить“, к ней писал Арсений:
    Открыться должно.... Небо! в чем?

    Едва владею я пером,
    Ищу напрасно выражений.
    О Нина! Ольгу встретил я;

    И ревность прежняя моя
    Была неправой и смешною.
    Удел решен. По старине
    Я верен Ольге, верной мне.
    Прости! твое воспоминанье
    Я сохраню до поздних дней:
    В нем понесу я наказанье
    Ошибок юности моей“.

    Для своего и для чужова
    Незрима Нина; всем одно
    Твердит швейцар ея давно:
    Не принимает, нездорова!
    Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
    Питье и пищу забывая
    В покое дальнем и глухом
    Она недвижная, немая
    Сидит и с места одного
    Не сводит взора своего.
    Глубокой муки сон печальный!

    Муж, не весьма сантиментальный,
    Сморкаясь громко, входит князь.

    И вот садится. В размышленье
    Сначала молча погружон,
    Ногой потряхивает он
    И наконец: „С тобой мученье!
    Без всякой грусти ты грустишь;
    Как погляжу, совсем больна ты:
    Ей-ей, с трудом вообразишь,
    Как вы причудами богаты!
    Опомниться тебе пора.
    Сегодня бал у князь-Петра;
    Забудь фантазии пустыя

    И от людей не отставай:
    Там будут наши молодые,
    Арсений с Ольгой. Поезжай!“

    „Ну что, поедешь-ли?“ — „Поеду“,
    Сказала, странно оживясь,
    Княгиня. „Дело“, молвил князь,
    „Прощай, спешу я в клуб к обеду“.
    Что, Нина бедная, с тобой?
    Какое чувство овладело
    Твоей болезненной душой?
    Что оживить ее умело, —
    Ужель надежда? Торопясь
    Часы летят; уехал князь;
    Пора готовиться княгине.
    Нарядами окружена,
    Давно не бывшими в помине,
    Перед трюмо стоит она.

    Уж газ на ней, струясь, блистает;
    Роскошно, сладостно очам
    Рисует грудь, потом к ногам
    С гирляндой яркой упадает.
    Алмаз мелькающих серег
    Горит за черными кудрями;
    Жемчуг чело ея облег
    И меж обильными косами
    Рукой искусной пропущон,

    Над головою перья веют:
    По томной прихоти своей,
    То ей лице они лелеют,
    То дремлют в локонах у ней.

    Меж тем (к какому разрушенью
    Ведет сердечная гроза!)
    Ея потухшие глаза
    Окружены широкой тенью,
    И на щеках румянца нет!

    Чуть виден в образе прекрасном
    Красы бывалой слабый след!
    В стекле живом и безпристрастном
    Княгиня бедная моя
    Глядяся мнит: „и это я!
    Но пусть на страшное виденье
    Он взор смушенный возведет;
    Пускай узрит свое творенье
    И всю вину свою поймет“.

    Другое тяжкое мечтанье

    „Ужель сопернице моей
    Отдамся я на поруганье!
    Ужель спокойно я снесу,
    Как, торжествуя надо мною,
    Свою цветущую красу
    С моей увядшею красою
    Сравнит насмешливо она!
    Надежда есть еще одна:
    Следы печали я сокрою
    Хоть в половину, хоть на час“...
    И Нина трепетной рукою
    Лицо румянит в первый раз.

    Она явилася на бале.
    Что-ж возмутило душу ей?
    Толпы ли ветреных гостей
    В ярко-блестящей, пышной зале
    Безпечный лепет, мирный смех?
    Порывы-ль музыки веселой,
    И, словом, этот вихрь утех,

    Или насмешливо взглянуть
    Посмел на Нину кто-нибудь?
    Иль лишним счастием блистало
    Лице у Ольги молодой?
    Чтоб ни было, ей дурно стало,
    Она уехала домой.

    Глухая ночь. У Нины в спальной,
    Лениво споря с темнотой,
    Перед иконой золотой
    Лампада точит свет печальной.
    То пропадет во мраке он,
    То заиграет на окладе;
    Кругом глубокий, смертный сон!
    Меж тем в блистательном наряде,
    В богатых перьях, жемчугах,
    С румянцем странным на щеках,
    Ты-ль это, Нина, мною зрима?
    В переливающейся мгле
    Зачем сидишь ты недвижима

    Дверь заскрипела: слышит ухо
    Походку чью-то на полу;
    Перед иконою, в углу,
    Стал и закашлял кто-то глухо.

    Из тьмы к лампаде потянулась,
    Светильню тронула слегка;
    Светильня сонная очнулась,
    И свет нежданный и живой

    Княгини мамушка седая
    Перед иконою стоит,
    И вот уж, набожно вздыхая,
    Земной поклон она творит.


    Вот поплелась было домой:
    Вдруг видит Нину пред собой,
    На полпути остановилась,
    Глядит печально на нее,

    „Ты-ль это, дитятко мое,
    Такою позднею порою?...
    И не смыкаешь очи сном,

    Горюя, Бог знает, о чем!

    Хоть от ума, да не умно:
    Ну, право, ты себя уходишь,
    А ведь грешно, куда грешно!

    „И что в судьбе твоей худого?

    Не перечесть каким добром;
    К тому же званья ты большого;
    Твой князь приятнаго лица,
    Душа в нем кроткая такая:

    Благославляла бы другая!
    Ты позабыла Бога... да,
    Не ходишь в церковь никогда:
    Поверь, кто Господа оставит,

    А Он-то духом нашим правит,
    Он охраняет нашу плоть!

    „Не осердись, моя родная:
    Ты знаешь, мало-ли о чем

    Прости, дай руку мне“. Вздыхая,
    К руке княгининой она
    Устами ветхими прильнула:
    Рука ледяно-холодна.

    На нем поспешный смерти ход;
    Глаза распухли, в пене рот....
    Судьбина Нины совершилась,
    Нет Нины! ну так что-же? нет!

    Сдержала страшный свой обет!

    Уже билеты роковые,
    Билеты с черною каймой,
    На коих бренности людской

    Печально поражают взгляд;

    Где сухощавые Сатурны
    С косами грозными сидят,
    Склонясь на траурныя урны;

    Лежат разительным гербом
    Под гробовыми головами, —
    О смерти Нины должну весть
    Обыкновенными словами

    В урочный день, на вынос тела,
    Со всех концов Москвы большой,
    Одна карета за другой
    К хоромам князя полетела.

    Сначала важное молчанье
    Толпа хранила; но потом
    Возникло томное жужжанье:
    Оно росло, росло, росло

    Обятый счастливым забвеньем,
    Сам князь за дело принялся
    И жарким богословским преньем
    С ханжой каким-то занялся.


    Священством пышным окружен,
    Был в землю мирно опущен.
    Свет не узнал ея судьбины.
    Князь, без особаго труда,

    Поэт, который завсегда
    По четвергам у них обедал,
    Никак с желудочной тоски
    Скропал на смерть ея стишки.

    Молва какая-то была,
    Что их законная страница
    В журнале Дамском приняла.

    Примечания

    „Бала“, вышедшему вместе с „Графом Нулиным“ Пушкина, первые 14 стихов, поставленные в прямыя скобки, — по автографу, храиящемуся в Щукинском Музее. Впервые отрывки из поэмы появились в „Московском Телеграфе“ 1827 года и в „Северных Цветах“ на 1828 год. Отрывок, напечатанный в „Моск. Телеграфе“ (1827 г., ч. XIII, № 1, стр. 3, под заглавием „Отрывок из Поэмы“ и с подписью Е. Баратынский), представляет начало поэмы — 15—69 стихи — и имеет следующия отличия от принятаго нами чтения.

    19

    Блистает тысячью огней

    32

    Блестят уборы головные;

    45—46

    Герой крутит свои усы,

    56

    Под гул порывистых смычков.

    58

    Вся зала ропотом полна:

    243

    66—68

    Мигрень... Не знаю... В сюрах шесть. —

    „С Княгиней рядом вы стояли,

    Графиня, знать желал бы я....

    Отрывок из начала повести (стихи 19—46) Боратынский послал в письме к Н. В. Путяте еще в конце февраля 1825 года; в этой первоначальной редакции находятся следующие варианты (сравнительно с „Московским Телеграфом“):

    23

    В чепцах узорных распашных

    30—36

    Огнем каменьев дорогих

    42

    Из них волшебницы творят.

    45—46

    Кавалерист крутит усы,

    Так же читается этот отрывок и в материале альманаха на 1826 г. „Звездочка“ (Русская Старина“ 1883, кн. III, стр. 43—100), с опечатками в двух стихах (в 24 пестрых, в 46 — штатный) и с продолжением (стихи 47—56), которое отличается от чтения „Московскаго Телеграфа“ 53 стихом:

    Выходят тучные бояры,

    В „Северных Цветах“ на 1828 год был помещен „Отрывок из поэмы Бальный вечер“ (стр. 84—86, подпись Е. Баратынский). В этом отрывке, заключающем в себе стихи 484—531, имеются следующие варианты сравнительно с принятым нами текстом:

    497 Ея чело жемчуг облег,

    В 1832—1833 гг., работая над собранием своих стихотворений, Боратынский изменил следующие стихи (в таком виде поэма была напечатана в издании 1835 года):

    21—27

    Ревут смычки: толпа гостей;

    Гул танца с гулом разговоров.

    С улыбкой мертвой на устах,

    Обыкновенной рамой бала,

    Старушки светския сидят

    И на блестящий вихорь зала

    285

    299

    Моей печали не вини“.

    307

    Меж тем по карточке визитной

    341—346

    Я к ней способна! Встарину,

    Себе я выбрала одну....

    Вот перстень.... с ним я выше рока!

    244

    Арсений! мне в защиту дан

    Могучий этот талисман;

    350

    “.

    541

    Или двусмысленно взглянуть

    553

    Кругом глубокий, мертвый сон!

    565

    Сухая, дряхлая рука

    592

    Ты роду-звания большаго;

    606

    “ Вздыхая,

    612

    Глаза стоят и в пене рот....

    629

    Узаконенными словами

    В этой редакции „Бал“ вошел во все посмертныя собрания сочинений Боратынскаго.

    В автографе „Бала“, хранящемся в Щукинском Музее, из котораго мы заимствовали в основном тексте первые 14 стихов, поэма озаглавлена „Бальный вечер“ и разбита на строфы. Этот автограф заключает в себе начало поэмы (первые 167 стихов) и имеет следующия разночтения сравнительно с принятым нами текстом:

    —42

    Из них нещастных и щастливых

    Шутя волшебницы творят.

    67—68

    „ — Графиня вы тогда стояли

    „С княгиней рядом, что виной?

    70

    „Она страдает тошнотой?“

    87

    Чьи пурпуровые уста

    89—94

    Кто между скромниц городских,

    Сиянья взоров голубых

    И даже роз ланит стыдливых,

    Ей не отдал бы сей же час

    За глянец яркой черных глаз

    101

    116—117

    Вокруг нее заразы страстной

    Исполнен воздух! Беден тот

    122

    Страшися пламенных речей

    127

    136

    Мертвела вдруг мечта ее:

    157

    Когда Цирцея так легко

    Сверх того, в автографе выпущены вовсе стихи 47—50, 75—78 и 159—162; стихи 19 и 58 — читаются по „Московскому Телеграфу“, 23, 30—31 и 45—46 — по письму поэта к Н. В. Путяте и 53 по „Звездочке“.

    Поэт начал писать „Бал“ в феврале 1825 года, как о том свидетельствует его письмо к Н. В. Путяте в конце февраля (в начале февраля Путята уехал из Гельсингфорса в Москву): „Пишу новую поэму. Вот тебе отрывок описания бала в Москве“ (см. выше).

    Об этом говорит поэт в письме к тому же Н. В. Путяте (письмо от 29 марта 1825 года): „Благодарю тебя за похвалы моему отрывку. В самой поэме ты узнаешь Гельсингфорския впечатления. Она моя Героиня. Стихов 200 уже у меня написано. Приезжай, посмотришь и посудишь, и мне не найти лучшаго и законнейшаго критика“. Не может быть никакого сомнения в том, что под местоимением „Она“ подразумевается графиня Аграфена Ѳеодоровна Закревская, которою увлекались друзья — поэт и Н. В. Путята.

    Это указание Боратынскаго представляется нам исключительной важности в виду того, что в нем мы имеем единственное указание на прототипы в творчестве Боратынскаго.

    Время работы над „Балом“ — февраль 1825 — октябрь 1828 — определяется письмами поэта к Н. В. Путяте (см. выше) и к А. А. Муханову (16—17 октября 1826), письмом князя П. А. Вяземскаго к А. И. Тургеневу (15 октября 1828), дневником А. Н. Вульфа и известием в „Московском Телеграфе“.

    В письме к А. А. Муханову Боратынский говорит: „Принялся опять за стихи, привожу к концу Дамский Вечер“ (напечатано в „Русском Архиве 1895 г., вып. 9, стр. 125, подлинник хранится в Музее П. И. Щукина).

    „Московскаго Телеграфа“ 1828 года в отделе „Смеси“ было обявлено, что „Е. А. Баратынский, живущий теперь в Москве, располагается печатать новую поэму свою: Бальный вечер“. Однако окончательный вид „Бал“ принял только осенью 1828 года, как о том свидетельствует запись в дневнике А. Н. Вульфа под 8 октября. А. Н. Вульф отмечает, что накануне (т. е. 7 октября) барон А. А. Дельвиг привез из Москвы „Бальный вечер и Сказку Баратын[скаго], которыя он скоро тиснет“ („Пушкин и его современники“, вып. XXIII, стр. 14).

    Князь П. А. Вяземский (15 октября 1828) пишет, что в „Северных Цветах“ будет помещено много стихотворений его, Пушкина и „прекрасно разсказанная сказка Баратынскаго („Переселение душ“ — М. Г.), который кончил также и свой „Бальный вечер“ (Остафьевский Архив, т. III, стр. 179).

    Из литературных воздействий „Бал“ более всего испытал на себе воздействие „Евгения Онегина“. Влияние „Онегина“ сказалось и в отдельных сценах (напр., сцена с мамушкой), и — отчасти — в выборе героев (Арсений). Любопытно, что „Бал“ и „Граф Нулин“ появились вместе в „Северных Цветах“ на 1828 год, вышли отдельным изданием вместе и вошли в собрания сочинений поэтов в 1835 году. Уже самый факт выхода в свет „Бала“ в одной обложке с поэмой Пушкина говорит о том, что Пушкин был высокаго мнения о поэме Боратынскаго. Действительно, мы читаем в статье Пушкина о Боратынском: „Последния его произведения являются плодами зрелаго таланта. Последняя поэма „Бал“ (напечатанная в Сев. Цветах) подтверждает наше мнение. Сие блестящее произведение исполнено оригинальных красот прелести необыкновенной.

    Поэт с удивительным искусством соединил в своем разсказе тон шутливый и страстный, метафизику и поэзию (два лица являются перед нами, одно исключительно занимает интерес).

    Характер героини совершенно новый, развитый con amore, широко и с удивительным искусством; для него поэт наш создал совершенно новый язык и выразил на нем все оттенки своей метафизики, для него расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии“ и т. д. (см. Соч. Пушкина, изд. Просвещения, т. VI, стр. 306). Ранее всех отозвалась на появление „Бала“ „Северная Пчела“, приветствовавшая новую „прекрасную анекдотическую Поэму Баратынскаго“. Критик „Северной Пчелы“ более всего останавливается на характеристике героев и считает, что, например, „характер княгини Нины, светской дамы весьма нестрогих правил, обрисован превосходно“... Заканчивается статья „Пчелы“ так: „Многия черты местныя и современныя: описание бала, туалет Княгини, похороны ея и пр., списаны верною мастерскою кистью Поэта-наблюдателя. Стихосложение свободное и звучное; множество прекрасных, западающих в память стихов, движение и живость разсказа, и счастливая способность Поэта рисовать воображению читателя, часто одним словом, предмет в настоящем и полном его виде. Вот в чем должны согласиться самые строгие критики, прочитав сие новое произведение Баратынскаго“. („Северная Пчела“ 1828, № 150, 15 декабря, отд. Новыя книги).

    „Бал“ и в „Московском Телеграфе“: „Новая поэма его (Боратынскаго) доказывает, что с той степени, на которой он был доныне в современной Русской Литературе, сделан им шаг, и весьма значительный. Смерть последняго человека и Бал суть творения, показывающия талант Баратынскаго в полной силе, совершенной оригинальности и зрелости.

    Бешенство страстей, которыя тревожат от времени до времени стоячия воды тихаго и огромнаго озера, называемаго большим светом, дало поэту нашему основание его творения, а пестрота подробностей, однообразие главных форм, противоречия светской жизни с природою, дали ему краски блестящия, поразительныя“... Любопытно, что в „Московском Телеграфе“ (вследствие осведомленности конечно) увидели в образе Нине тот же образ, что и в стихотворении „Как много ты в немного дней“, обращенном к графине А. Ѳ. Закревской, с которой была списана Нина („Московский Телеграф“ 1828, декабрь, № 24, стр. 475).

    В „Северных Цветах“ на 1829 год Орест Сомов писал: „.... Заманчивый ход поэмы, движение, быстрота разсказа, верность описаний, свежесть красок и неожиданная, поразительная развязка — вот неотвергаемыя достоинства сей поэтической повести, написанной живыми прелестными стихами“. (P. S. к „Обзору российской словесности за 1828 год“, стр. 106—107).

    Дневник Новостей „Бабочка“ в своем 2 №-ре считал „особенным для себя удовольствием“ начинать „критическия суждения наши таким прелестным произведением Г. Баратынскаго, которое делает честь словесности Руской и во всякой словесности народов Европейских могло бы занять место почетное“. Критик „Бабочки“ („. .“ — Раич?) едва нашел на солнце пятна, и во всей поэме, по его мнению, оказалось только „три стиха дурных; а где четвертый? — нет“; все остальное привело „Бабочку“ в восторг („Бабочка“ 1829, №№ 2 и 3, 5 и 9 января, отд. Новыя книги).

    Но не было недостатка также и в порицаниях, и неблагожелательная к Боратынскому критика, исходившая главным образом из моральных принципов, открылась „Атенеем“. „Атеней“ полагал, что поэма имеет своим содержанием фабулу, чуждую поэзии, так как поэт избрал в Героини женщину „утратившую невозвратно стыд и добродетель“. „Без шуток, — говорит критик „Атенея“, — надобно иметь отличный талант Баратынскаго, чтоб изъ подобных невероятностей сделать что нибудь годное для чтения. Надобно иметь имя Автору в литературе, чтобы скликать читателей на подобныя сказания („Атеней“ 1829, январь, № 1, стр. 79—85)“.

    „самобытностью и самозаконностью гения“, преклоняясь перед „тайнами волшебнаго могущества Поезии“, Надеждин ставит высоко „пластику“ поэмы, заключающуюся в мало привлекательной группе героев „Бала“ и в произвольном „самозаконном“ ведении хода поэмы, и ценит музыкальность поэмы, выражающуюся в обильных пиррихиях, несоответствии протазисов апотазисам, в нарушении правил стихосложения и пр. и пр. В заключение Надеждин производит общий суд над Пушкиным и Боратынским: „Кончим разсмотрение наше общим замечанием об обеих повестях, нас занимавших. Ето суть прыщики на лице вдовствующей нашей Литтературы! Они и красны, и пухлы, и зрелы: но...

    Che chi a duo' occhi il veda!..“ („Вестник Европы“ 1829, №№ 2 и 3, „Две повести в стихах: Бал и Граф Нулин“).

    Не замедлил своим ответом и „Дамский Журнал“, задетый Боратынским (двумя последними стихами „Бала“), и в 4 № (ч. XXV, стр. 56) 1829 года была помещена следующая эпиграмма:

    Авторы. Два друга, сообщась, две повести издали, Точили балы в них и все нули писали; Но слава добрая об авторах прошла, И книжка вдруг раскуплена была. Ах, часто вздор плетут известныя нам лицы, И часто к их нулям мы ставим единицы.

    В этой же части „Дамскаго Журнала“ был помещен и критический разбор „Бала“. Верный своему направлению, „Дамский Журнал“, вступился за честь своих прекрасных читательниц и напал на автора за безнравственность. „С каким же намерением и для какой цели вымышлен характер, самый безнравственный, самый безстыдный, под именем Княгини... Между тем сколько еще других несообразностей!“ И князь Шаликов старательно выискивает все несообразности: несообразным кажется ему разговор Нины с Арсением, несообразна мамушка, обясняемая только тем, „что уже нельзя обойтись без няни, когда есть няня у Тани...“ и т. д. В окончании, помещенном в 5 №-ре, „Дамский Журнал“ оказался благосклоннее к поэту и указал на места, напоминающия „Певца Финляндии, Эдды и Бури“ и „достойныя Граций“. К числу таких мест князь Шаликов относит описание туалета:

    Критик „Сына Отечества“ вступил в полемику с „Атенеем“ и писал, что „талант истинный, каков талант Г. Баратынскаго, умеет найти и находит Поэзию там, где для близоруких его критиков она остается невидимкою“. „Сын Отечества“ следующим образом подводил итоги своего пространнаго разбора „Бала“: „характеры в небольшой сей Поэме начертаны мастерскою кистью, описания живы, подробности занимательны, стихи прелестны и многие из них сами собою останутся в памяти: чего-ж еще может от Поэта требовать самый взыскательный критик?“ („Сын Отечества и Северный Архив“ 1829, т. I, № V, стр. 270—284).

    Так же, как „Сын Отечества“, отнеслась и „Галатея“ к критике „Атенея“, которая была названа „неосновательной, мелочной и пристрастной“. („Галатея“ 1829. ч. 1, № 4, стр. 211).

    „Нужно ли разсыпать, спрашивает „Славянин“, общия похвалы („Графу Нулину“ и „Балу“) и изношенныя фразы... (приведены фразы из отзыва „Северной Пчелы“)... Но, боясь колких, справедливых в сем случае насмешек Г. г. Издателей Сев. Пчелы за такую сентиментальную нелепицу, говорю просто: это стихотворения А. С. Пушкина и Баратынскаго (ч. 8, стр. 503)“.

    В „Обозрении русской словесности 1829 года“, помещенном в „Деннице“ на 1830 год (стр. IX — LXXXIV), И. В. Киреевский посвятил несколько значительных строк характеристике музы Боратынскаго и писал о „Бале“: „В Бальном вечере Баратынскаго нет средоточия для чувства и (если можно о поэзии говорить языком механики) в нем нет одной составной силы, в которой бы соединились и уравновесились все душевныя движения. Не смотря на то однакожь, эта поэма превосходит все прежния сочинения Баратынскаго изящностью частей, наружною связью целаго и совершенством отделки. В самом деле, кто, прочтя ее, не скажет, что Поэт сделал успехи; что самые недостатки его доказывают, что он требовал от себя больше, чем прежде; что смешение тени и света здесь не сумерки, а разсвет, заря новой эпохи для его таланта“... (Соч. под редакцией М. Гершензона, т. II, стр. 30).

    „Бале“ Киреевский и при разборе „Наложницы“, при чем отличительными чертами „Бала“ считал „стройность и гармонию частей“, но упрекал в недостатке „лирическаго единства и увлекательности“ („Европеец“ 1832, ч. первая, № 2, стр. 261; соч., т. II, стр. 48).

    В дружественной поэту „Литературной Газете“ обошли молчанием „Бал“, согласившись с неверно понятой мыслью Киреевскаго, что „Эда“ выше „Бала“ — „поэмы более блестящей, но менее изящной, менее трогательной, менее вольно и глубоко вдохновенной“ (1830, т. I, № 8, 5 февраля, стр. 64).

    Белинский отнесся к „Балу“ более благожелательно, чем к „Эде“, и писал в 1842 году: „Гораздо глубже, по характеру героини, другая поэма г. Баратынскаго — „Бал“... Этот демонический характер в женском образе, эта страшная жрица страстей, наконец должна расплатиться за все грехи свои:

    Посланник рока ей предстал...

    В этом „посланнике рока“ должно предполагать могучую натуру, сильный характер, — и в самом деле портрет его, слегка, но резко очерченный поэтом, возбуждает в читателе большой интерес... Несмотря на трагическую смерть Нины, которая отравилась ядом, такая развязка такой завязки похожа на водевиль, вместо пятаго акта приделанный к четырем актам трагедии... Поэт очевидно не смог овладеть своим предметом... А сколько поэзии в его поэме, какими чудными стихами наполнена она, сколько в ней превосходных частностей!..“ (Соч. т. VII, стр. 489—492).

    „Евгений Абрамович Баратынский“ (1844) П. А. Плетнев сопоставляет сцену с мамушкой в „Бале“ со сценой Татьяны с няней в „Евгении Онегине“ и говорит о „подобной сцене“ Боратынскаго, что „в ней и тени нет подражания“. — „Это живыя два существа, повидимому самой природой вызванныя перед зрителями, чтобы вразумить их, как неистощимы, и в то же время как самобытны явления высокаго искусства в одинаковых обстоятельствах. В этих только случаях и можно убедиться, в чем могущество талантов“... (Соч. т. I, стр. 547—572).

    Раздел сайта: