• Приглашаем посетить наш сайт
    Дружинин (druzhinin.lit-info.ru)
  • Эда

    Эда.

    Финляндская повесть.

    On broutte là où l'on est attaché.
    Proverbe.

    Сочинитель предполагает действие небольшой своей повести в 1807 году, перед самым открытием нашей последней войны в Финляндии.

    Страна сия имеет некоторыя права на внимание наших соотечественников любопытною природою, совершенно отличною от русской. Обильная историческими воспоминаниями, страна сия была воспета Батюшковым, и камни ея звучали под конем Давыдова, певца-наездника, именем котораго справедливо гордятся поэты и воины.

    Жители отличаются простотою нравов, соединенною с некоторым просвещением, подобным просвещению Германских провинций. Каждый поселянин читает Библию и выписывает календарик, нарочно издаваемый в Або для земледельцев.

    Сочинитель чувствует недостатки своего стихотворнаго опыта. Может быть, повесть его была бы занимательнее, ежели б действие ея было в России, ежели б ход ея не был столько обыкновенен, одним словом, ежели б она в себе заключала более поэзии и менее мелочных подробностей. Но долгие годы, проведенные сочинителем в Финляндии, и природа Финляндская и нравы ея жителей глубоко напечатлелись в его воображении. Что-ж касается до остального, то сочинитель мог ошибиться; но ему казалося, что в поэзии две противоположныя дороги приводят почти к той же цели: очень необыкновенное и совершенно простое, равно поражая ум и равно занимая воображение. Он не принял лирическаго тона в своей повести, не осмеливаясь вступить в состязание с певцом Кавказскаго Пленника и Бахчисарайскаго Фонтана. Поэмы Пушкина не кажутся ему безделками. Несколько лет занимаясь поэзиею, он заметил, что подобныя безделки принадлежат великому дарованию, и следовать за Пушкиным ему показалось труднее и отважнее, нежели итти новою, собственною дорогою.

    _______

    Часть первая.

    Чего робеешь ты при мне,
    Друг милый мой, малютка Эда?
    За что, за что наедине
    Тебе страшна моя беседа?
    Верь, неспособен я душой
    К презренным умыслам разврата;
    Ты, как сестра, любима мной:
    О, полюби меня, как брата!
    В родной, далекой стороне
    Сестру я милую имею:

    Я нежно, нежно дружен с нею.
    Но что? ты видишь: воин я;
    Всегда кочует рать моя;
    За нею по свету блуждая,
    Богь весть, уже с какой поры,
    Я не видал родного края,
    Не целовал моей сестры!
    Лицем она, будь сердцем ею;
    Мечте моей не измени
    И мне любовию твоею
    Ея любовь напомяни!
    Мила ты мне. Веселье, муку,
    Все жажду я делить с тобой.
    Не уходи, оставь мне руку!
    Доверься мне, друг милый мой!
    К чему пустая боязливость?
    Во мне пылает чистый жар...

    Так говорил младый гусар
    Финляндке Эде. Взглядов живость,

    Два черных локона к плечам,
    Виясь, бегущие красиво,
    Гусарский щегольской убор, —
    И без речей для девы гор
    Все было в нем красноречиво.
    Ему отчизной Русь была.
    Полков бродящая судьбина
    Его недавно завела
    В пустыни пасмурныя Финна.
    Суровый край: его красам,
    Пугаяся, дивятся взоры;
    На горы каменныя там
    Поверглись каменныя горы;
    Синея, всходят до небес
    Их своенравныя громады;
    На них шумит сосновый лес,
    С них бурно льются водопады;
    Там холм очей не веселит,
    Он лавой каменной облит;

    Огромным сторожем стоит
    На нем гранит пирамидальный;
    По дряхлым скалам бродит взгляд;
    Пришлец исполнен смутной думы:
    Не мира-ль давняго лежат
    Пред ним развалины угрюмы?
    Нежданный цвет в пустыне той,
    Отца простого дочь простая,
    Красой лица, души красой
    Блистала Эда молодая.
    Прекрасней не было в горах:
    Румянец нежный на щеках,
    Летучий стан, власы златые
    В небрежных кольцах по плечам,
    И очи бледно-голубые,
    Подобно Финским небесам,

    Готовность к чувству в сердце чистом, —
    Вот Эда вам!

    На камне мшистом

    Сидела под-вечер она.
    Подсел он скромно к деве скромной,
    Завел он кротко с нею речь;
    Ея не мыслила пресечь
    Она в задумчивости томной,
    Внимала слабым сердцем ей,
    Так роза первых вешних дней
    Лучам неверным доверяет,
    Почуя теплый ветерок,Благоуханный свой шипок
    Его лобзаньям открывает
    И не предвидит близкий хлад.
    Давно рука ея лежала
    В руке его. Потупя взгляд,
    85Она краснела, трепетала,
    Н у Владимира назад
    Руки своей не отнимала.
    Он к сердцу бедную прижал.
    Взор укоризны, даже гнева
    Тогда поднять хотела дева,

    Веселость ясная сияла
    В ея младенческих очах,
    И, наконец, в таких словах,
    Она лукавцу отвечала:

    „Ты мной давно уже любим:
    Зачем же нет? Ты добродушен,
    Всегда заботливо послушен
    Малейшим прихотям моим.
    Оне докучливы бывали;
    Меня ты любишь, вижу я:
    Душа признательна моя.
    Ты мне любезен: не всегда ли

    Я угождать тебе спешу?
    Я с каждым утром приношу
    Тебе цветы; я подарила
    Тебе кольцо; всегда была
    Твоим весельем весела,
    С тобою грустным я грустила.
    Что-ж? — я и в этом погрешила:

    Дружиться с вами. Говорят,
    Что вероломны, злобны все вы;
    Что вас бежать должны бы девы
    Что как-то губите вы нас;
    Что пропадешь, когда полюбишь...
    И ты, я думала не раз,
    Ты, может быть, меня погубишь“.

    — „Я твой губитель? Вечный Бог
    Мне да готовит наказанье!
    Я друг твой, верный друг, в залог
    Прими нежнейшее лобзанье!“
    — „Что, что, зачем? Какой мне стыд!“
    Младая дева говорит.
    Уж поздно. Встать, бежать готова
    С негодованием она.
    Но держит он. „Постой! два слова!
    Постой! Ты взорами сурова;
    Ужель ты мной оскорблена?
    Нет, я тебя не покидаю:

    — „Я не сержуся; но пусти!“ —
    — „Я гнев в очах твоих читаю,
    Уверь меня, что он погас;
    Поцеловать еще мне раз
    Позволь себя“. — „Пусти, несчастной!“

    — „И за ребяческую блажь
    Ты неизвестности ужасной
    Меня безжалостно предашь!
    И не поймешь мое страданье!

    И такова любовь твоя!
    Нет, боле ей не верю я!
    Друг милый мой, одно лобзанье!
    Тебя-ль не тронет сердца боль,
    Слов убедительнейших сила?
    Одно лобзанье мне позволь!“ —
    И отвращенное дотоль
    Лицо тихонько обратила
    К нему бедняжка.

    О злодей!

    И между тем как будто скромной,
    Напечатлеть умел он ей
    Свой поцелуй! Какое чувство
    Ей в грудь младую влил он им!
    И лобызанием таким
    Владеет хладное искусство!
    Ах, Эда, Эда! для чего
    Такое долгое мгновенье
    Во влажном пламени его
    Пила ты страстное забвенье?
    Полна с поры мятежной сей
    Желанья смутнаго заботой,
    Ты освежительной дремотой
    Уж не сомкнешь своих очей.
    Слетят на ложе сновиденья,
    Тебе безвестныя досель,
    Иль долго жаркая постель
    Тебе не даст успокоенья.
    На камнях розовых твоих

    И ярко зелен мох на них,
    И птичка весело запела,
    И по гранитному одру
    Светло бежит ручей сребристой,
    И лес прохладою душистой
    С востока веет поутру;
    Там за горою дол таится,

    Уже цветы пестреют там;
    Уже черемух фимиам
    Там в чистом воздухе струится:
    Своею негою страшна
    Тебе волшебная весна.
    Не слушай птички сладкогласной!
    От сна возставшая, с крыльца
    К прохладе утренней лица
    Не обращай и в дол прекрасной
    Не приходи, а сверх всего
    Беги гусара твоего!

    Уже пустыня сном обята;

    Сливая свет багряный свой
    С последним пурпуром заката;
    Двойная, трепетная тень
    От черных сосен возлегает,
    И ночь прозрачная сменяет
    Погасший неприметно день.
    „Друг, поздно!“ девица шепнула;
    Оставив друга своего,
    Пошла в свой угол, но взглянула
    Дорогой дважды на него.

    _______

    Часть вторая.

    Была безпечна, весела
    Когда-то добренькая Эда;
    Одною Эдой и жила
    Когда-то девичья беседа;
    Она приветно и светло
    Когда-то всем глядела в очи:
    Что-ж изменить ее могло?

    И так внезапно в сумрак ночи?
    Она разсеянна, грустна;

    В беседах вовсе не слышна;
    Как прежде, яснаго привета
    Ни для кого во взорах нет;
    Вопросы долго ждут ответа,
    И часто странен сей ответ;
    То жарки щеки, то безцветны,
    И, тайной горести плоды,
    Нередко свежие следы
    Горючих слез на них заметны.

    Бывало, слишком зашалит
    С малюткой хитрый постоялец:
    Она к устам приставит палец,
    Ему с улыбкой им грозит.
    Когда же бусы подарит
    Или платок повеса ловкой,
    Она красивою обновкой
    Похвастать к матери бежит,

    Веселым книксом. Шаловливо
    На друга соннаго порой
    Плеснет холодною водой
    И убегает торопливо,
    И долго слышен громкий смех.
    Ея трудов, ея утех
    Всегда в товарищи малюткой
    Бывал он призван с милой шуткой.
    Взойдет ли утро, ночи-ль тень
    На усыпленны холмы ляжет, —
    Ему красотка добрый день
    И добру ночь приветно скажет.

    Где время то? При нем она
    Какой-то робостию ныне
    В своих движеньях смущена;
    Веселых шуток и в помине
    Теперь уж нет; простых речей
    С ним даже дева не заводит,
    Как будто стал он недруг ей;


    Очей задумчивых не сводит;
    Зато порой наедине
    К груди лукавца, вся в огне,
    Бедняжка грудью припадает,
    И, страсти гибельной полна,
    Сама уста свои она
    К его лобзаньям обращает;
    А в ночь безсонную одна,
    Одна с раскаяньем напрасным,
    Сама волнением ужасным
    Души своей устрашена,
    Уныло шепчеть: что со мною?
    Мне с каждым днем грустней, грустней.
    Ах, где ты, мир души моей!
    Куда пойду я за тобою!
    И слезы детския у ней
    Невольно льются из очей.

    Она была не без надзора.
    Отец ея, крутой старик,

    Он подозрительнаго взора
    С несчастной девы не сводил;
    За нею следом он бродил
    И подсмотрел ли что такое,
    Но только хитрый мой шалун
    Раз видел, слышал, как ворчун
    Взад и вперед в своем покое
    Ходил сердито, как потом
    Ударил сильно кулаком
    Он по столу и Эде бедной,
    Пред ним трепещущей и бледной,
    Сказал решительно: „Поверь,
    Не сдобровать тебе с гусаром!
    Вы за углами с ним недаром
    Всегда встречаетесь. Теперь
    Ты рада слушать негодяя.
    Худому выучит. Беда

    Падет на дуру. Мне тогда
    Забота будет небольшая:

    А потаскушка мне не дочь.“
    Тихонько слезы отирая
    У бедной Эды, „что ворчать?“ —
    Тогда промолвилася мать:
    „У нас смиренная такая
    До сей поры была она.
    И в чем теперь ея вина?
    Грешишь, бедняжку обижая.“
    — „Да, молвил он, ласкай ее,
    А я сказал уже свое.“
    Из спора этого ни слова
    Владимир мой не проронил;
    Ему он умысел внушил:
    Все как-то злому учит злого.

    День после, в комнатке своей,
    Уже вечернею порою,
    Одна с привычною тоскою
    Сидела Эда. Перед ней
    Святая Библия лежала.

    Она разсеянным перстом
    Разсеянно перебирала
    Ея измятые листы
    И в дни сердечной чистоты
    Невольной думой улетала.
    Взошел он с пасмурным лицом,
    В молчаньи сел, в молчаньи руки
    Сжал на груди своей крестом.
    Приметы скрытой, тяжкой муки
    В нем все являло. Наконец :
    — „Долг от меня, — сказал хитрец, —
    С тобою требует разлуки.
    Теперь услышать милый глас,
    Увидеть милыя мне очи
    Я прихожу в последний раз.

    Покроет землю сумрак ночи
    И навсегда разлучит нас.
    Виной родитель твой суровой:
    Его укоры слышал я;

    Не нанесет печали новой!
    Прости!“ — Чуть дышуща, бледна,
    Лукавца слушала она.
    — „Что говоришь? Возможно-ль? Ныне?
    И навсегда, любезный мой!“...
    — „Бегу отселе; но душой
    Останусь в милой мне пустыне.
    С тобою видеть я любил
    Потоки те же, те же горы;
    К тому же небу возводил
    С небесной радостию взоры:
    С тобой в разлуке свету дня
    Уже не радовать меня!
    Я волю дал любви несчастной
    И погубил, доверясь ей,
    За мигь летящий, миг прекрасной
    Всю красоту грядущих дней.
    Но слушай! Срок остался краткой:
    Пугаяся ревнивых глаз,

    Доселе мельком и украдкой
    Видались мы; моей мольбой
    Не оскорбись на разставанье:
    Позволь, позволь иметь с тобой
    Мне безмятежное свиданье!
    Лишь мраки ночи низойдут,
    И сном глубоким до денницы
    Отяжелелыя зеницы
    Твои домашние сомкнут,
    Приду я к тихому приюту
    Моей любезной: о, покинь
    Девичий страх и на минуту
    Затвор досадный отодвинь!
    Прильну в безмолвии печальном

    К устам красавицы моей
    И полдуши оставлю ей
    Я в лобызании прощальном:
    Решись!“

    Волнения полна,

    На обольстителя; не смела
    Ему довериться она:
    Бедою что-то ей грозило;
    Какой-то страх в нее проник;
    Ей смутно сердце говорило,
    Что не был прост его язык.
    Святая книга, как сначала,
    Еще лежавшая пред ней,
    Ей долг ея напоминала.
    Ко груди трепетной своей
    Прижав ее: „Нет, нет, — сказала, —
    Зачем со злобою такой
    Играть моею простотой?
    Ты дух нечистый, вижу ясно.
    Жестокий! Сердце Эды ты
    Лишил уж первой чистоты.
    Что вновь замыслил? Нет, ужасно!
    От друга сердце далеко,
    Я без надежд, без утешений,

    Умру без новых прегрешений.“
    Но вправду враг ему едва-ль
    Не помогал: с такою силой
    Излил он ропот свой, печаль
    Столь горько выразил, что жаль
    Злодея стало деве милой,
    И слезы падали у ней
    В тяжелых каплях из очей.
    И в то же время то моленья,
    То пени расточал хитрец.
    „Что медлишь? Дороги мгновенья!“
    К ней приступил он, наконец.

    „Дай слово!“ — „Всей душой тоскуя,
    Какое слово дать могу я?
    Сказала, — сжалься надо мной!
    Владею-ль я сама собой!
    И что я знаю!“ Пылко, живо
    Тут к сердцу он ее прижал.
    „Я буду, жди меня,“ сказал,
    — и скрылся торопливо.
    Уже и холмы и поля
    Покрыты мраками густыми.
    Смиренный ужин разделя
    С неприхотливыми родными,
    Вошла девица в угол свой,
    На дверь задумчиво взглянула.
    Поверь, опасен гость ночной! —
    Ей совесть робкая шепнула.
    И дверь ея заложена.
    В бумажки мягкия она
    Златые кудри завернула,
    Снять поспешила как-нибудь
    Дня одеяния неловки,
    Тяжелодышущую грудь
    Освободила от шнуровки,
    Легла и думала заснуть.
    Уж поздно; полночь; но ресницы
    Сон не смыкает у девицы.
    „Стучаться будет он теперь.

    Я своенравна в самом деле.
    Пущу его: ведь миг со мной
    Пробудет здесь любезный мой,
    Потом навек уйдет отселе.“
    Так мнит уж девица и вот
    С одра тихохонько встает,
    Ко двери с трепетом подходит,
    И вот задвижки роковой
    Уже касается рукой;
    Вот руку медленно отводит,
    Вот приближает руку вновь;

    Железо двинулось. Вся кровь
    Застыла в девушке несчастной,
    И сердце сжала ей тоска.
    Тогда же чуждая рука
    Дверь пошатнула: „Друг прекрасной,
    Не бойся, Эда, это я!“
    И, от смятенья дух тая,
    Сама себя не разумея,

    Уже в обятиях злодея...
    Заря багрянит свод небес.
    Восторг обманчивый исчез;
    С ним улетел и призрак счастья:
    Открылась бездна нищеты:
    Слезами скорби платишь ты
    Уже за слезы сладострастья!
    Стыдясь пылающаго дня,
    На крае ложа роковаго
    Сидишь ты, голову склоня.
    Взгляни на друга молодаго!
    Внимай ему: нет, нет, с тобой
    Он не снесет разлуки злой;
    Тебе все дни его и ночи;
    Отец его не устрашит:
    Он подозренья усыпит,
    Обманет бдительныя очи;
    Твой будет он, покуда жив...
    Напрасно все: она не внемлет,

    Уста безмолвныя раскрыв,
    Потупя в землю взор незрящий.
    Ей то же друга разговор,
    Что ветр, безсмысленно свистящий
    Среди ущелин финских гор.

    _______

    Часть третия.

    Недолго, дева красоты,
    Предателя чуждалась ты,
    Томяся грустью безотрадной!
    Ты уступила сердцу вновь:
    Простила нежная любовь
    Любви коварной и нещадной.

    Идет поспешно день за днем.
    Гусару дева молодая
    Уже покорствует во всем.
    За ним она, как лань ручная,
    Повсюду ходит. То четой
    Приемлет их в полдневный зной

    То зазовет дремучий бор,
    То приглашают гроты гор
    В свой сумрак неги благосклонной;
    Но чаще сходятся они
    В долу соседственном, глубоком;
    В густой рябиновой сени,
    Над быстро льющимся потоком,
    Они садятся на траву.
    Порой любовник в томной лени
    Послушной деве на колени
    Кладет безпечную главу
    И легким сном глаза смыкает.
    Дух притая, она внимает
    Дыханью друга своего;
    Древесной ветвью отвевает
    Докучных мошек от него;
    Его кудрявыми власами
    Играет детскими перстами.
    Когда-ж подемлется луна,

    В приют укромный свой она
    К себе на одр его приемлет.

    Но дева нежная моя
    Томится тайною тоскою.
    Раз, обычайною порою,
    У вод любимаго ручья
    Они сидели молчаливо.
    Владимир в тихом забытьи
    Глядел на светлыя струи,
    Пред ним бегущия игриво.
    Дорогой сорванный цветок
    Он как-то бросил в быстрый ток.
    Вздохнула дева молодая,
    На друга голову склоня:
    „Так, — прошептала, — и меня,
    Миг полелея, полаская,
    Так на погибель бросишь ты!“
    Уста незлобной красоты
    Улыбкой милой улыбнулись,

    И на глазенках у нее
    Невольно слезы навернулись.
    Она косынкою своей
    Их отерла и, веселей
    Глядеть стараяся на друга: —
    „Прости! Безумная тоска!
    Сегодня жизнь моя сладка,
    Сегодня я твоя подруга,
    И завтра будешь ты со мной,
    И день еще, и, статься может,
    Я до разлуки роковой
    Не доживу, Господь поможет!“

    Ужели не был тронут он
    Ея любовию невинной?
    До сей поры, шалун безчинной,
    Он только знал бокалов звон,
    Дым трубок, шумныя беседы

    Соратных братиев своих
    И за преступныя победы

    Наукой жалкою обманов
    Гордился он — и точно в ней
    Другого был посмышленней.
    Успел он несколько романов,
    Зевая и крутя усы,
    Прочесть в досужные часы
    От царской службы и стаканов;
    Собой пригож был, нравом жив.
    Едва пора самопонятья
    Пришла ему, наперерыв
    Влекли его к себе в обятья
    Супруги, бывшия мужей
    Чрезчур моложе иль умней.
    И жадно пил он наслажденье,
    И им повеса молодой
    Избаловал воображенье.
    Не испытав любви прямой,
    Питомец буйнаго веселья,
    В пустыне скучной заключен,

    Поволочиться от безделья
    И, как вы видели, шутя,
    Увлек прелестное дитя.
    Увы, мучительное чувство
    Его тревожило потом!
    Не раз гусарским языком
    Он проклинал свое искусство;
    Но чаще, сердцем увлечен,
    Какая дева, думал он,

    Душою проще и нежней?
    И Провиденья перст чудесной
    Он признавал во встрече с ней.
    Своей подругой неразлучной

    Уже в тени дерев родных

    Вел с нею век благополучной...
    Вотще!

    Коварный Швед опять

    Вновь хочет с Русским испытать
    Неравный жребий бранных споров.
    Уж переходят за Кюмень
    Передовыя ополченья:

    День рокового разлученья.

    Нет слез у девы молодой.
    Мертва лицем, мертва душой,
    На суету походных сборов

    На ней встревоженный хитрец
    Остановить не смеет взоров.
    Сгустилась ночь. В глубокий сон
    Все погрузилося. Унылой

    Ей утешенья шепчет он,
    Ее лобзает он напрасно.
    Внимает, чувства лишена,
    Дает лобзать себя она,

    Мечтанья все бежали прочь.
    Они томительную ночь
    В безмолвной горести проводят.
    Уж в путь зовет сиянье дня,

    Младому воину подводят;
    Уж он садится. У дверей
    Пустынной хижины своей
    Она стоит, мутна очами.

    Уж по далекому пути
    Он поскакал. Уж за холмами
    Не виден он твоим очам...
    Согнув колени, к небесам


    За ним простерла их потом
    И в прах поверглася лицом
    С глухим стенаньем смертной муки

    Сковал потоки зимний хлад,

    С гранитных гор уже висят
    Они горами ледяными.
    Из-под одежды снеговой
    Кой-где вставая головами,

    Во мгле волнистой и седой
    Исчезло небо. Зашумели,
    Завыли зимния метели.
    Что с бедной девицей моей?

    В ней Эды прежней нет и тени;
    Изнемогает в цвете дней;
    Но чужды слезы ей и пени.
    Как небо зимнее бледна,

    Сидит недвижно у окна,
    Сидит и бури вой мятежный
    Уныло слушает она,
    Мечтая: „Нет со мною друга;

    Конца дождусь ли я, иль нет?
    Когда, когда сметешь ты, вьюга,
    С лица земли мой легкий след?
    Когда, когда на сон глубокий

    И на нее сугроб высокий
    Бушуя ветры нанесут?“

    Не тщетно дева молодая
    Кончину раннюю звала:

    Ее в могилу низвела.

    Кто-б думать мог? В ея обитель
    Меж тем лукавый соблазнитель
    Неожидаемый летел.

    Бог весть. Но прибыл он, — и что же? —
    Узрел ее на смертном ложе.
    В слезах пред милою упал:
    „Постой, отчаянный взывал,

    О жертва милая любви,
    Я твой навек, живи, живи!
    Ты-ль голос друга позабыла?“
    Но меркнул свет в ея очах;

    Уже душа ея бродила...

    Кладбище есть. Теснятся там
    К холмам холмы, кресты к крестам,
    Однообразные для взгляда;

    Из круглых камней сложена)
    Обходит низкая ограда.
    Лежит уже давно за ней
    Могила девицы моей.

    Кто с нежной грустью навестит?
    Кругом все пусто, все молчит;
    Порою только ветер свищет
    И можжевельник шевелит.

    Печатается по изданию 1826 года „Эда и Пиры. Стихотворения Евгения Баратынскаго“. По другим изданиям исправлены опечатки в двух стихах: в 640-м (напечатано: „Сидит недвижимо у окна“) и в 646-м (напечатано: „Когда сметешь ты, вьюга“).

    Прежде, чем выпустить в свет полностью свою поэму, Боратынский поместил несколько отрывков в „Мнемозине“, в „Полярной Звезде“ и в „Московском Телеграфе“.

    В IV части „Мнемозины“, вышедшей в 1825 году (цензурное одобрение от 13 октября 1824 года), помещены три отрывка, под заглавием „Отрывки из поэмы: Эда“ и с подписью **** (стр. 216—220).

    В первом отрывке, заключающем в себе 201—255 стихи „Эды“, имеются следующия различия сравнительно с принятым нами текстом:

    219

    221

    С красоткой хитрый постоялец,

    224

    Когда ж ей серьги подарит

    228

    Потом его благодарит

    230

    На соннаго его порой

    233

    252

    Сама бедняжка припадает

    255

    К лобзаньям страстным обращает!

    Кроме того, стихи 234—240 (включительно) заменены в „Мнемозине“ многоточием со следующей выноской: „Точки поставлены самим сочинителем“.

    Второй отрывок заключает в себе 479—537 стихи и имеет следующия разночтения:

    486

    489—492

    Но чаще в ближний дол они

    Нисходят разными путями.

    Там над прозрачными струями

    Густых берез, рябин узорных,

    Обросших, вести нет когда,

    Два камня, — падшие туда

    С высот соседственных нагорных;

    —503

    Кладет усталую главу,

    Безпечным сном глаза смыкает.

    Она от друга своего

    Докучных мошек отгоняет;

    Рукой младенческой играет!

    504

    Когда-ж подымется луна

    507

    К себе — — его приемлет,

    512

    Они возсели молчаливо.

    —514

    Глазами в тихом забытьи

    Шалун следил его струи,

    523—525

    У добродушный (sic!) красоты

    Но тут же скорбь взяла свое

    531

    „Нет, нет, не кстати мне тоска!

    В третьем отрывке (623—651 стихи) мы находим следующие варианты:

    627

    Из под сугробов снеговых

    629—631

    Лежит на соснах вековых.

    Кругом все пусто. Зашумели,

    644—645

    Чтож для меня кончины нет?

    648—651

    На сон желанной, сон глубокой,

    О, скоро ль гроб меня возмет;

    Дыханье бури нанесет!“

    В „Полярной Звезде“ на 1825 год (цензурное одобрение от 20 марта 1825) помещен тот же отрывок (последний) под заглавием „Зима. (Отрывок из Повести: Эда)“ и с подписью Б., стр. 372—373. Чтение „Полярной Звезды“ отличается от чтения „Мнемозины“ только 645 стихом (в „Полярной Звезде“ 645-й стих читается так же, как и в издании 1826 года).

    Небольшой отрывок (стихи 41—57) был помещен в „Московском Телеграфе“ 1825 г., № 22, ноябрь, под заглавием „Финляндия (примечание: из повести Эды)“ и с подписью Баратынский, с разночтением 41 стиха:

    Чудесный край! его красам

    — начало поэмы „Эда“ (первые 95 стихов) со следующими разночтениями:

    24

    Делить с тобою жажду я:

    26—28

    Оставь красавица моя;

    К чему пустая боязливость,

    Питая чувства жар,

    30

    Финляндке Эде. Взоров живость,

    34—40

    Одевший ловко ловкой стан

    И без речей красноречиво

    Все было в нем. Но кто-бы мнил,

    Любуясь на его ланиты

    Легчайшим пухом чуть покрыты

    И завела в отчизну фина

    Его походная судьбина.

    59—62

    Красой лица, красой души

    Отца простова дочь простая

    Являлась Эда в сей глуши

    Очей отрадою нежданной.

    Так на нагих ея скалах

    65

    В раскошных кольцах по щекам

    71

    Сидела невзначай она.

    Сходил на землю вечер томной.

    Как миг такой не подстеречь?

    —76

    Увы! красотка молодая

    Прервать не думала ее

    И сердце нежное свое

    Ей с верой детской открывая

    80—86

    Его лобзаньям открывает

    Благоуханный свой листок

    И не предвидит хлад суровый

    В руке гусара моего

    Давно рука ее лежала

    Стыдом красавица пылала

    Меж тем, забывшись, у него

    —92

    Любовь, одна любовь дышала

    В ея неопытных очах.

    Еще один отрывок первоначальной редакции „Эды“ сохранился в письме А. И. Тургенева князю П. А. Вяземскому от 26-го февраля 1825 года (Остафьевский архив, т. III, стр. 100—101); в этом письме Тургенев сообщает князю Вяземскому: „Баратынский прислал мне свою „Эду“. Прекрасная повесть! Я выписал несколько стихов в письме к Жихареву, которые можешь прочесть. Вот еще. Когда гусар-обольститель оставил бедную финку в добычу грусти и отчаяния, она:

    Очнувшись, долго грустный взор Кругом себя она водила: Не утешительный позор! За летом осень наступила; Тяжелая, седая мгла Нагия скалы обвила. Все мертво было; лист дубравный Крутил уж вихорь своенравный. С природой вместе расцвела Ты для любви, младая дева! Жила в ея восторгах ты: Вся отлетела, как со древа Летят поблеклые листы! Жестоко сердце обманула Любви коварная мечта! Как дней весенних красота, Тебе на миг она блеснула: Исчезло все — земля пуста! Сил на роптанье не имея, Вошла бедняжка в угол свой И зрит письмо перед собой, Письмо от милаго злодея. „Прости,“ несчастный пишет ей, „Прости! Быть может, сон мятежный, „Что ты была в любви своей, „А не казалась прямо нежной; „Что с Эдой счастлив был бы я, „Когда б умел я в счастье верить... „Бог нам обоим судия! „Ваш пол умеет лицемерить! „Меня зовет кровавый бой; „Не знаю сам, куда судьбой „Я увлечен отселе буду; „Но ты была любима мной, „Но ввек тебя я не забуду. „Забудь меня; в душе своей „Любовь другую возлелей. „Всяк будет пленником послушным „Твоей цветущей красоты. „Легко воспользуешься ты „Моим советом добродушным. „Легко... но если из очей „Слезу уронишь в самом деле „Ты на листок заветный сей, „Утешься: жребий мой тяжеле „Судьбины бедственной твоей“.

    28 января 1829 года Боратынский вписал в альбом Н. Д. Иванчина-Писарева („Старина и Новизна“ 1905, кн. X, стр. 510—511) отрывок из 3-ей части (стихи 479—507); в этом отрывке 504-й стих читается по „Мнемозине“ и изменены два стиха:

    498 Дух притаив, она внимает
    502 Его волнистыми власами

    Работая над изданием своих сочинений, вышедшим в 1835 году, Боратынский существенно изменил Эду (см. окончательную редакцию).

    „Пиры“, цензура коснулась и „Эды“, как о том свидетельствует цитированное уже нами письмо барона А. А. Дельвига к Боратынскому: „Во всей Эде одна значительная ошибка: когда сметешь ты вьюга. Четыре стиха, которые тебе кажутся очень нужными для смысла, выкинула Цензура. Мы советовались с Жуковским и прочими братьями и нам до сих пор кажется, что без них смысл не теряет, но напротив видно намерение автора дать читателю самому вообразить соблазнительную сцену всей Поэмы. Ты пишешь, что Эда хорошо разходится в Москве. Мы этаго не видим. С самаго начала послано туда сто экземпляров и до сих пор более не требуют. В Петербурге она живее идет, но появление полных сочинений даст ей настоящий ход“...

    Время написания „Эды“ определяется 1824 и 1825 годами. 31 октября 1824 года Боратынский писал А. И. Тургеневу: „Хотя Ваше Превосходительство сами удостоиваете осведомляться о поэтических моих занятиях, может быть, я поступлю нескромно, ежели скажу вам, что я написал небольшую поэму и ежели попрошу у вас позволения доставить вам с нея список“... (Подлинник письма хранится в Императорской Публичной Библиотеке).

    Об окончании „Эды“ в 1824 году говорит также и следующее письмо Боратынскаго к И. И. Козлову: „Je rougis de parler d'Eda après le Чернец; mais tant bien que mal j'ai fini mon griffonnage. Je crois qu'un peu trop de vanité m'a égaré: je ne voulais pas suivre le chemin battu, je ne voulais imiter ni Byron, ni Pouchkin; c'est pourquoi je me suis jetté dans des détails prosaïques, m'efforçant de les mettre en vers; aussi je n'ai fait que de la prose rimée. En voulant être original, je n'ai été que bizarre.“ („Русский Архив“ 1886, кн. I, стр. 186—187; и в этом письме, как и в Предисловии к „Эде“, Боратынский особенно подчеркивает свою независимость от Пушкина и от принятаго русской литературой новаго типа байронической поэмы).

    Таким образом несомненно, что „Эда“ была уже вполне окончена в 1824 году, и тем не менее ее нельзя датировать одним 1824 годом: этому году принадлежит первоначальная редакция „Эды“, дошедшая до нас только в незначительных (сравнительно) отрывках. Что Боратынский писал А. И. Тургеневу и И. И. Козлову именно о первоначальной „Эде“, за это говорит письмо А. И. Тургенева князю П. А. Вяземскому (от 26-го февраля 1825 г.), в котором первый сообщает: „Баратынский прислал мне свою „Эду“. Прекрасная повесть! Я выписал несколько стихов в письме к Жихареву, которое можешь прочесть. Вот еще...“ (и А. И. Тургенев выписывает приведенный нами в вариантах отрывок. Остафьевский Архив, т. III, стр. 100).

    Дошедшая до нас полностью первая окончательная редакция „Эды“ (принятая нами и напечатанная в 1826 году) относится к 1825 году, главным образом (повидимому) ко второй половине 1825 года, как о том свидетельствует следующее место в письме Боратынскаго к Н. В. Путяте (от 18 января 1826 года): „Не мудрено, что от тебя ускользнуло описание Финляндии, которое ты нашел в Телеграфе. Оно писано не в Гельзингфорсе, а в Москве...“ (курсив наш; письмо неточно напечатано в посмертных собраниях сочинений Боратынскаго. Подлинник хранится в архиве сельца Муранова Тютчевых).

    „Эду“ и его друзья-поэты, с нетерпением ожидавшие выхода поэмы Боратынскаго. Лучшим выразителем такого отношения к поэме „певца „Пиров“ и грусти томной“ явился и в данном случае Пушкин, безпрестанно справлявшийся об „Эде“.

    „Чтож чухонка Баратынскаго? Я жду“ — писал Пушкин брату в в конце октября 1824 года (Переписка, т. I, стр. 141). „Торопи Дельвига, присылай мне чухонку Баратынскаго, не то прокляну тебя“ (к нему же в половине ноября; idem, стр. 149). „Пришли же мне Эду Баратынскую, — торопит опять своего брата поэт 4-го декабря. Ах, он чухонец! Да если она милее моей черкешенки, так я повешусь у двух сосен и с ним никогда знаться не буду“ (idem, стр. 156). „К стати — сообщает Пушкин А. Г. Родзянке 8 декабря: Баратынский написал поэму (не прогневайся про Чухонку), и эта чухонка говорят чудо как мила“ (idem, стр. 157). „Пришли мне Цветов да Эду“ — повторяет Пушкин брату во второй половине декабря (idem, стр. 165) „Плетнев не осторожным усердием повредил Баратынскому; но Эда все исправитъ“ — пишет поэт в половине февраля 1825 года (idem, стр. 179).

    Писал Пушкин и к Боратынскому и просил его прислать список с „Эды“, но не получил его (т. к. Боратынский ожидал скораго выхода в свет поэмы); только в феврале 1826 года удалось Пушкину прочесть „Эду“, и он с восторгом писал 22 февраля барону А. А. Дельвигу: „Что за прелесть эта Эда! Оригинальности разсказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт — всякой говорит по-своему. А описания Лифляндской природы! а утро после первой ночи! а сцена с отцом! — чудо!“ (стр. 328). В этот же день Пушкин отправил экземпляр П. А. Осиповой вместе со следующими сопроводительно-рекомендательными строками: „Madame, Voici le nouveau poëme de Baratinsky, que Delvig vient de m'envoyer; c'est un chef-d'œuvre de grâce, d'élégance et de sentiment. Vous en serez enchantée“ (стр. 328). Вступился за Боратынскаго Пушкин и тогда, когда критика нападала на „Эду“, и ответил маленьким посланием „К Баратынскому“ (неверно датируемым 1825 годом: Эда вышла в свет только в 1826 году, и тогда стали раздаваться голоса „зоилов“):

    Стих каждый повести твоей Звучит и блещет, как червонец. Твоя чухоночка, ей-ей, Гречанок Байрона милей, А твой зоил — прямой чухонец.

    В начале пятой главы „Евгения Онегина“ Пушкин также упоминает о „певце финляндки молодой“, с которым (равно как и с князем П. А. Вяземским) поэт не намерен бороться в описании картин зимней природы.

    „Эде“ (в статье, законченной в 1831 году „Баратынский“): „... заметим, что появление „Эды“, произведения столь замечательнаго оригинальной своей простотою, прелестью разсказа, живостью красок и очерком характеров, слегка, но мастерски означенных, — появление „Эды“ подало только повод к неприличной статейке в „Северной Пчеле“ и слабому возражению на нее в „Московском Телеграфе“... Перечтите его Эду (которую критики наши назвали ничтожной, ибо, как дети, от поэмы требуют они происшествий), — перечтите сию простую, восхитительную повесть: вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь. Посмотрите на Эду после перваго поцелуя предприимчиваго обольстителя: ...(выписаны стихи 89—93). Она любит, как дитя, радуется его подаркам, резвится с ним, безпечно привыкает к его ласкам... Но время идет, Эда уже не ребенок: ...(выписаны стихи 169—187). Какая роскошная черта! как весь отрывок исполнен неги!“

    „Эда“ встретила в критике далеко не единодушный прием: отношение Пушкина к новой поэме Боратынскаго было исключительным, и то, что Пушкин особенно ценил в „Эде“ — оригинальная простота — многим показалось „отпечатком ничтожности“. Еще до выхода в свет „Эды“ А. А. Бестужев писал Пушкину (9 марта 1825 года): „Что же касается до Бар — го — я перестал веровать в его талант. Он изфранцузился вовсе. Его Едда есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению“ (Переписка Пушкина, т. I, стр. 188).

    В том же роде писал и „зоил“ „Северной Пчелы“ — Ф. В. Булгарин: „В повести Эда, описания зимы, весны, гор и лесов Финляндии прекрасны. Но в целом повествовании нет той пиитической, возвышенной пленительной простоты, которой мы удивляемся в Кавказском Пленнике, Цыганах и Бахчисарайском фонтане А. С. Пушкина... Гусар обманул несчастную девушку, и она умерла с отчаяния без всяких особенных приключений. Нет ни одной сцены занимательной, ни одного положения поразительнаго. Скудость предмета имела действие и на образ изложения: стихи, язык — в этой поэме не отличные“. („Северная Пчела“ 1826, 16 февраля, № 20, отд. Новыя книги). Эта „неприличная статейка“, по отзыву Пушкина, вызвала отпор в „Московском Телеграфе“, который выступил на защиту поэта и писал: „Эда есть первая поэма, изданная Баратынским. Но это не первый опыт. Читатели найдут в ней мастерское произведение опытнаго Поэта. Эда есть новое блестящее доказательство таланта Баратынскаго. Если должно согласиться, что Романтическая Поэма введена в нашу Поэзию Пушкиным, то надобно прибавить, что Поэма Баратынскаго есть творение, написанное не в подражание Пушкину. Два сии Поэта совершенно различны между собою. Характер Баратынскаго, о котором мы говорили выше (элегия), самобытно отразился в новой его Поэме“. Разсказав вкратце содержание „Эды“ с многочисленными цитатами из поэмы, критик продолжает: „Отрывки, помещенные нами, доказывают, что Поэт умел облечь свою повесть в прелестный поэтический разсказ. Героиня поэмы возбуждает живое участие. Поэтическая пленительная простота видна в ея поступках, в ея словах. Ея добродушие, любовь, доверенность, раскаяние, смерть трогают сердце, заставляют невольно сожалеть о погибели Эды... Искусство Баратынскаго в отношении стихосложения превосходно. Разсказ в самых обыкновенных подробностях у него не только не прозаический и не вялый, но совершенно пиитический. Описания Финляндии картинны и сняты с природы — видите, что в душе Поэта осталось сильное впечатление диких, угрюмых красот ея...“

    Но, распространившись о стилистических достоинствах „Эды“, „Московский Телеграф“ отметил и некоторые недочеты, к числу которых отнес употребление усеченных слов и шероховатости в языке и в стихе. („Московский Телеграф“ 1826, ч. VIII, отдел Библиографии). Отметим в том же „Московском Телеграфе“ (X часть, № 16) любопытное и мало известное обращение барона Розена „К певцу Эды“. Это сентиментальное стихотворение, в котором автор „целует дерн“ перед Эдой, очень показательно в смысле впечатления, произведеннаго „Эдой“ на современников, и говорит о том моральном порядке чувств, какой вызывала поэма Боратынскаго (сравн. с цитированным выше письмом А. И. Тургенева к князю П. А. Вяземскому).

    „Эда“ запала в душу современников, с Боратынским в представлении читателей связалась его поэма, и критики поэта, при разборе его произведений, часто попутно касались и „Эды“. В 1830 году „Литературная Газета“ называла „Эду“ „одним из самых оригинальных произведений элегической поэзии“ и ставила ее выше „Бала“ — „поэмы более блестящей, но менее изящной, менее трогательной, менее вольно и глубоко вдохновенной“ (т. I, № 8, 5 февраля, стр. 64).

    „Эду“ и И. В. Киреевский, находивший в поэме Боратынскаго силу и увлекательность в развитии главнаго чувства; но в „Эде“, по мнению Киреевскаго, на ряду с прекрасными отдельными описаниями, „недостает пластической определенности и симметрии“ („Европеец“ 1832, часть первая, № 2, Обозрение русской литературы за 1831 год).

    Плетнев, в своей статье (1840 года) „Финляндия в русской поэзии“, называл „Эду“ самым замечательным из всех русских стихотворений, в которых описывается Финляндия, и отмечал классическую точность каждаго слова, сжатость фраз и разнообразие оборотов“. („Альманах в память двухсотлетняго юбилея Александровскаго Университета“, изд. Я. Гротом, Гельсингфорс, 1842; перепечатано в сочинениях П. А. Плетнева, т. I, стр. 450—456).

    В другой статье своей (помещенной в XXXV томе „Современника“ 1844) Плетнев подчеркивал, что для поэм („Эды“, „Бала“ и „Цыганки“) перед Боратынским не было образцов. Пренебрежительно писал (в 1840 году) об „Эде“ Белинский: „Русский молодой офицер, на постое в Финляндии, обольщает дочь своего хозяина, чухоночку Эду — добродушное, любящее, кроткое, но ничем особенным не отличное от природы создание. Покинутая своим обольстителем, Эда умирает с тоски. Вот содержание „Эды“ — поэмы, написанной прекрасными стихами, исполненной души и чувства, и этих немногих строк, которыя сказали мы об этой поэме, уже достаточно, чтоб показать ея безотносительную неважность в сфере искусства. Такого рода поэмы, подобно драмам, требуют для своего содержания трагической коллизии, — а что трагическаго (т. е. поэтически-трагическаго) в том, что шалун обольстил девушку и бросил ее? Ни характер такого человека, ни его положение, не могут возбудить к нему участия в читателе. Почти такое же содержание, напр., в повести Лермонтова „Бэла“, но какая разница!“... (Соч. т. VII, стр. 488—489). Прямо противоположным характером отличается оценка М. Н. Лонгинова, по мнению котораго „Эда“ играет такую же роль в творчестве Боратынскаго, какую у Байрона — Чайльд-Гарольд, у Гете — Фауст и т. д. („Русский Архив“ 1867, „Баратынский и его сочинения“ стр. 248—264).

    Раздел сайта: